друг от друга. Все рушится, рушится, рушится».
Ганс между тем взял листок бумаги, и, так как после слов Зеппа наступила пауза, он машинально начал что-то рисовать. Но тут Анна сказала — за все время разговора она впервые открыла рот:
— Было бы очень мило, если бы ты сейчас не занимался рисованием. Это действует мне на нервы.
— Да, конечно, — ответил Ганс, снова краснея, — прости. — И он поспешно отодвинул от себя бумагу и карандаш. Наступило напряженное молчание.
— Это будет еще не скоро, — сказал он наконец, — но я решил, что лучше вам узнать об этом сейчас. Я знаю все, что можно возразить против переезда в Москву, — прибавил он, — и сам уже все обдумал. Но это мелкие соображения, они в счет не идут, — и очень быстро, решительно заключил: Я страшно рад поездке в Москву, не буду отрицать, но мне ужасно трудно и с вами расстаться.
Зепп и Анна все еще молчали. Тогда Ганс с деланной живостью, несколько неуклюже переменил тему:
— Твою статью об «Иуде Маккавее», — обратился он к Зеппу, — мы все читали, читал ее и дядюшка Меркле, — это замечательная статья. Я и не предполагал, что музыкой можно так хорошо и ясно выражать свои чувства и мысли, как это делал твой Гендель, и что можно так хорошо объяснять музыку, как это сделал ты. Мы все были в восторге, — и он снова покраснел. Но надо наконец закончить разговор. И Ганс решительно оборвал: — Бог ты мой, осталось только пять минут, а я хотел еще починить шнур от радио. — И он принялся за работу.
После ухода сына Зепп Траутвейн почувствовал глубокую усталость. Он улыбнулся, вспомнив о том, что сказал Ганс об «Иуде Маккавее», но это была горькая улыбка. Вот для чего, значит, пишешь, вот чего, значит, достигаешь: собственный мальчуган похлопает тебя по плечу и наговорит вот таких наивных вещей. Зепп всегда бился в поисках тончайших нюансов, он хотел научить людей видеть, как многогранна жизнь, он хотел научить их быть «справедливыми», как он сам. Кому это нужно? Чем наивнее, тем вернее. Гейльбрун прав: «Не будь слишком мудр и слишком справедлив, дабы не погибнуть». Прав и Гарри Майзель. Глупость мира беспредельна.
Но если так смотреть на вещи, то, выходит, прав Гитлер, и все, что он, Зепп Траутвейн, делает, — все это на ветер. Дело Беньямина. Он, Зепп, бросился в водоворот, он плавает, он барахтается, как безумный, он захлебывается, и ему уже почти нечем дышать. А что, если он в самом деле очутится перед fait accompli? Если он борется за мертвого, за человека, может быть, давно гниющего в земле? Что тогда? Как перенести такой удар? Ради чего он отказался от своей музыки? Все, что он делает, — бессмыслица. Все это — лишнее. А сам он никуда не годный хлам. Если дирижер Риман, если Рихард Штраус, если все те, кого он оставил в Мюнхене и в Германии, сочтут, что у него не все дома и что его надо упрятать в сумасшедший дом, они будут правы.
— Что ж ты так сидишь, старушка? — сказал он Анне с сильным баварским акцентом; это прозвучало тепло, как знакомая ласка. Анна очень дорога, очень близка ему. Никто так душевно не понимает его самого и его музыки, как Анна. Она отстаивает его музыку перед ним же самим, она по-прежнему любит его, хотя он и не последовал ее хорошему и разумному совету. Хотелось, чтобы она пожалела и немножко утешила его, но он видел, что она сама нуждается в утешении. Неуклюжим и все же нежным движением он положил ей руку на плечо.
— Дети растут, — сказал он, — дети становятся самостоятельными, это так, иначе и быть не может. Придется уж тебе удовольствоваться моей особой.
На следующий день оказалось, что глубокая усталость, которую почувствовал Зепп Траутвейн после разговора с Гансом, объяснялась не только его волнением, но и начинающейся болезнью. Ему пришлось слечь — он был сильно простужен.
Его болезнь можно было назвать сильным насморком или легким гриппом, но, как бы она ни называлась, она порядком донимала подвижного Зеппа. Его сотрясал кашель, бросало в пот, знобило, он хрипел и сморкался, он чувствовал себя разбитым, все у него болело. Анна знала эти заболевания Зеппа и знала, как он тяжело их переносит. В таких случаях она лечила его обычно любовью, тревогой, заботой, пилюлями, питьем, обтираниями спиртом и облегчала ему недомогание тысячью маленьких хитростей; она нежно его уговаривала, читала ему и всячески отвлекала от грустных мыслей.
Но сегодня Анна не могла с ним остаться. Она приняла на вечер приглашение от Перейро. Она дала обещание и за Зеппа, который очень упирался, и теперь была убеждена, что Зепп, как он ни капризничает из-за болезни, рад-радехонек, что грипп освобождает его от обязанности пойти к Перейро. Но сама Анна не могла остаться дома. Это было просто невозможно. Когда мосье Перейро приглашал ее по телефону, он лукаво намекнул на то, что она найдет у него людей, с которыми, безусловно, рада будет встретиться; она почти не сомневалась, что он имел в виду тех, от кого зависела передача «Персов» по радио. Теперь для нее было особенно важно добиться передачи оратории Зеппа — уже ради гонорара. Было бы безумием в такой момент обидеть Перейро и всех остальных.
Она взглянула на своего Зеппа. Он лежал в жару, несчастный, и покинуть его в таком состоянии было жестоко. Но ничего не поделаешь. Это необходимо в его же интересах. Он проведет в одиночестве два-три неприятных часа и будет, конечно, на нее злиться. Но она за эти два года стала достаточно толстокожа. Самое важное — добиться передачи «Персов». Зепп будет страшно рад, хотя сейчас не хочет сознаться в этом. Он умеет радоваться всякому пустяку, как ребенок. Он не понимает, что такое деньги, и не интересуется ими, и все-таки Анна уже заранее видит, как усмехнется Зепп, глядя на красивые фиолетовые тысячефранковые билеты — гонорар за «Персов». «Приятная неожиданность», — скажет он и прищелкнет языком. Он будет отчаянно сердиться на исполнение и страстно ему радоваться. И эта радость не мимолетная, она будет длиться недели, месяцы, и, быть может, Зепп, раскаявшись, навсегда вернется к своей музыке, быть может, эта передача окажет влияние на всю их дальнейшую жизнь, восстановит их прежнюю хорошую душевную близость. Нет, уж если он так глуп, что ворчит и возмущается, значит, она должна быть умной и оставить его на несколько часов в одиночестве.
Жаль, что по крайней мере Ганс не может остаться с ним. Мальчик побудет только полчаса и уйдет. У него срочное дело. Сегодня он уговорился встретиться с товарищами у своего друга, эльзасца, переплетчика Меркле. Ничего, значит, не придумаешь, приходится Зеппа на какую-то часть вечера предоставить самому себе.
Она оправила ему простыню, одеяло и подушку, положила возле кровати книги и рукописи, принесла лимонный сок, пилюли от кашля, чай и сухари, дала ему еще ряд советов. Наконец решительно ушла.
Зепп лежал, угрюмо кряхтя, вздыхая, повернувшись лицом к стене; он не сказал почти ни слова за все время, что Ганс еще оставался дома. Когда мальчуган ушел, Зепп почувствовал себя совсем плохо. В комнате было жарко, он тяжело дышал, кашлял, а в пилюлях, которые он принимал против кашля, было достаточно морфия, чтобы затуманить голову, но недостаточно, чтобы смягчить кашель. Еще нет и девяти; в лучшем случае Анна придет в половине двенадцатого. Да и Ганс вряд ли вернется раньше. Зепп позвонил в редакцию «ПН»: если будет что-нибудь важное, пусть пришлют. Лежа в полном одиночестве, он был бы рад всему, что отвлекло бы его от мыслей о болезни, даже какой-нибудь неприятности, но, по-видимому, случится самое худшее из всего, что может случиться, — ничего.
Он пытался читать, но не мог. Свет мешал, он погасил его, тогда его стал раздражать фонарь, горевший на улице. Было жарко; он открыл окно, но тут его прохватило сквозняком, и у него начался озноб. Даже тихое тиканье красивых стенных часов, обычно приятное ему, сегодня превращается для него в муку. Все, что он делает и чего не делает, — все его раздражает. До чего безответственно со стороны Анны оставить его в таком состоянии.
Он старается быть справедливым. До сих пор Анна всегда ухаживала за ним с беспредельной преданностью; хотя он не считает мотивы ее визита к Перейро важными, ей они кажутся убедительными, и это решает. Конечно, она предпочла бы остаться с ним. Он несправедлив к ней. Но на кого другого ему злиться?
Через минуту он встает. Ему пришли в голову кое-какие мысли для очередной статьи. Он тотчас же их запишет. Анна, конечно, не позволила бы ему встать, она бы этого не потерпела; он испытывает удовлетворение при мысли, что поступает наперекор ей, надувает ее. Хитро улыбаясь, дрожа от озноба, он садится за пишущую машинку. Настолько он все-таки осторожен, что набрасывает на себя халат и укрывает колени одеялом.