возымеет того действия, которое он мог оказывать в институте. Поэтому он, откашлявшись, заговорил.
Голос его был глух и невыразителен. Он, казалось, не выходил изо рта, а едва сочился, недоуменно зависал в воздухе в полуметре перед кафедрой, обмякал, и болтался тяжелой завесью, на которую тут же наслаивались новые складки. Аудитория реагировала соответственно. Наиболее отличницы изображали активную заинтересованность, менее активно заботящиеся об исходе сессии обсуждали личную жизнь, или пытались заснуть.
Калдыбасьев начал издалека. Неторопливо обрисовав любовь в первобытные времена и заклеймив матриархат и полигамию, он перешел к картинам любви в рабовладельческом обществе. Бегло упомянув Елену и Клеопатру, и только для справки назвав имена Париса и Цезаря, он долго говорил об институте брака в Афинах и Спарте. Перейдя к рассказу о феодальных временах, он счел упоминания достойными Петрарку и Лауру, но говорил коротко и неодобрительно, потому что где-то слышал, что Лауре было всего девять лет. Гораздо пространнее он говорил о Данте с Беатриче, особый упор делая на бестелесный характер их отношений. С некоторым подъемом рассказывал он далее про феодальные законы, жестоко преследовавшие изменивших жен. При перечислении мер, применявшихся за прелюбодеяние, голос его становился ярче, редкие брови вползали на низкий лоб, и он переступал с ноги на ногу.
По ходу лекции постепенно становилось ясно, что единственная форма любви, имевшая право на существование вообще - это любовь в браке, законная, сдержанная, пристойная, со взаимным уважением и по расписанию; предпочтительно, не снимая черных сатиновых трусов до колен и обоюдно выполняя процессы уборочностирочного характера. В первом приближении такая любовь была описана Николаем Васильевичем в 'Помещиках'. Калдыбасьев говорил о такой любви с некоторым даже чувством.
Калдыбасьев перешел к современному этапу. Никто уже почти не слушал его, и он чувствовал это, но, поджав живот и расправив плечи, не обращая внимания на шум и не повышая голоса, размеренно клеймил современную распущенную молодежь, зачитывая отрывки из прозы и поэзии советского периода. В качестве иллюстрации он привлек и В.В. Маяковского: 'любовь это с простынь бессонницей рваных срываться ревнуя к копернику его а не мужа марьи ивановны считая своим соперником'; читал блекло, по бумажке, делая паузы и ударения как раз там, где не надо.
Кульминацией лекции всегда становилось замечательно чеканное определение, к которому ровно подводило все сказанное до него. Калдыбасьев приподнялся на носки, замолчал, качнулся, склонился, помолчав, чуть вперед, чтобы привлечь внимание, и выложил выстраданное ночами ученых трудов, вдавливая конец каждого слова: 'Любовь есть духовно-нравственное и психо-физическое единение двух индивидуумов противоположного пола.' Он прикрыл глаза, и углы губ его потянулись горизонтально к ушам, изображая улыбку.
После этой фразы время зависало, не слышалось и не могло слышаться ни звука. Калдыбасьев молчал и заканчивал лекцию. Он сложил бумаги и книги в затертую папку на железной молнии, застегнул ее с трудом, и полез в тяжелое прямое стоячее пальто. В нем и в шляпе он напоминал большую двухкиловую гирю. На улице было темно и шел снег с дождем. Калдыбасьев постоял на высоком крыльце под козырьком над дверьми. Мимо пробежали две студентки под зонтиком, увидев его, прыснули в кулак, и скрылись за углом. Калдыбасьев зажал папку под мышкой, и, не сгибаясь, шагнул в темноту.
ДОМАШНИЕ ЛЮБИМЦЫ
Собаки
Отвратительные, дурно пахнущие, цокающие когтями твари. Когда приходишь домой, огромная туша с раззявленной пастью бросается на тебя, удобно пристраивает лапы у тебя на груди, и пытается обслюнявить тебя розово шершавым языком. Чужие собаки громко лают под окнами, своя норовит им ответить - именно в те часы, когда твой предутренний сон наиболее сладок и крепок. Маленькие шавки особенно пакостны - лай у них визгливый, с подвывами и срывом в вой; если большие гавкают степенно, с раздражающим достоинством, то карлики, мелко семеня тоненькими ножонками, обегают тебя по кругу, норовят цапнуть за каблук - выше просто не могут достать - и больше похожи на крыс, что само по себе противно.
Кошки
Лицемерные, желтоглазые, похотливые, душу готовые продать за кусок колбасы подлизы. Вечно путаются под ногами, особенно когда ты, встав затемно, рассылая проклятия мироустройству, в котором тебе приходится ходить на работу, пробираешься на кухню, не включая света, чтобы не разбудить семейство. Надсадно орут под окнами весной, как, впрочем, и в любое другое время года. Настолько ловки и гибки, что становится стыдно за свою неуклюжесть. Лезут шерстью всегда, преимущественно на новые брюки. Обожают играть забытыми на полу погремушками с двух до трех часов ночи. Едят, опять-таки, по ночам, со стола на кухне, если что-то найдут. Если не найдут, все равно гуляют по столу.
Канарейки
Летучая мелочь, норовящая при малейшей возможности вылететь из клетки. Жизнерадостное щебетание в сочетании с болезненной расцветкой особенно отвратительно с утра в будни, в праздники же - постоянно. Голосистые трели с успехом имитируют паразитные шумы в водопроводе. Очень любят болеть и сидят, нахохлившись. При полном незнании канаречьей медицины появляется желание придушить, чтоб не мучились. Тупо кокетливы, что при полном отсутствии мозгов могло бы быть привлекательным, если бы не выражение 'Но зато какой голос!', не пропадающее с того, что у канарейки можно назвать лицом.
Черепахи
Тупые, медленные, тугодумные гады с выражением вселенской мудрости на морщинистых мордах. При одном взгляде на их отягощенное передвижение становится тошно, и появляется сомнение, стоит ли так торопиться жить и спешить чувствовать. При этом самодовольство этих медуз в скорлупе таково, что они умудряются смотреть свысока даже при своем росте. Понять раз и навсегда, что черепахе ничего не будет, если случайно на нее наступить, невозможно. Не наступить на это тоже невозможно, поскольку они имеют дурную привычку выползать на середину комнаты. Другая дурная привычка - заползать под диван и оставаться жить там. Через несколько дней исчезновения любимца в доме прочно воцаряется истерическая атмосфера, в которой каждый уверен в том, что любимое блюдо всей семьи, кроме него самого - черепаховый суп.
Грызуны
Хомяки, крысы, мыши, морские свинки. Грызут все, что можно и нельзя. Имеют глаза алкоголиков - пустые и незамысловатые, мутно поблескивающие. Жизнедеятельность характеризуется громким хрупом, непристойностью оголенных хвостов, если таковые имеются, истерическим мельтешением лапок, издевательски напоминающих руки человека, судорожными подергиваниями носа и выражением полного идиотизма на снарядообразных мордах. Как и черепахи, имеют дурную привычку теряться в самый неподходящий момент и в самых неподходящих местах. Гадят, где ни попадя.
Обезьяны
Наихудшие из всех домашних животных. Чем ближе к оригиналу, тем отвратительнее копия. До ужаса похожи на людей, при этом вонючи и любвеобильны, как собаки, унижающе ловки, как кошки, свободолюбивы и при освобождении раздражающе веселы, как канарейки, исчезающе неуловимы, как черепахи, истерически быстры, как мыши. В общем, их не зря ненавидели инквизиторы и привечали ведьмы. Мерзкие создания.
... господи, какой же я злой!...
* * *
Я шел домой из магазина Когда из голубых небес Неторопливо и картинно Мне в душу чей-то взгляд полез
Я был застегнут и причесан Побрит почищен и умыт Не лезьте в душу мне без спроса! Не нарушайте внешний вид!
Я погрозил наверх и даже Нахмурил гладкий лоб слегка И ощутил на шляпе тяжесть Небес высокого плевка...
НОЧЬ
Художник Кубик заканчивал заказной портрет. Стоя в холодном огромном зале один заказчик уже ушел - он наклонился к самому полотну, едва не коснувшись его носом, потом сильно отклонился назад, и тут в ноздри его ударил чужой и отдаленно знакомый запах, вдруг перекрывший запахи красок. Он обернулся неловко, едва не зацепившись ногой за мольберт, и увидел, что прямо за ним, на низком подоконнике уже совсем черного ночного окна лежит неизвестно откуда взявшийся каравай. Небольшой каравай только что испеченного ржаного хлеба едва ли не зримо испускал потоки теплого, чуть влажного, сыто пахнущего воздуха. Кубик оглянулся через плечо воровато. Дом молчал, только где-то в дальних комнатах неясно слышались звуки чужой жизни, скрытой за тяжелыми портьерами с золочеными шнурами.
Кубик был сыт, да и в общем жил совсем неплохо, но вдруг, непонятно для самого себя, вдруг протянул руку, схватил теплый каравай и сунул его именно за пазуху, по какой-то природной, искони взявшейся уверенности, что хлеб надо прятать именно за пазухой, не в кармане и не в перемазанной красками тряпичной сумке, которую давно следовало бы выбросить, но Кубик почему-то верил, что она ему приносит счастье, а именно за пазухой, под курткой, где он плотно прилег к груди, грея ее через тонкую рубашку.
Кубик на цыпочках подошел к двери в комнаты, прислушался, не идет ли кто, потом, так же на цыпочках, пересек большой зал, подошел к другой двери, тихонечко приоткрыл ее, прошмыгнул в слабо освещенную прихожую, сдернул с вешалки свое тяжелое зимнее пальто, приглушенно покряхтывая и не попадая в рукава, влез в него, и выскочил на пустынную ночную улицу.
На улице не было ни души, и Кубик облегченно вздохнул. Медленно он двинулся вперед, осторожно ощупывая хлеб за пазухой, и думая, что же теперь делать дальше. Возвращаться было стыдно, но возвращаться все равно пришлось бы - хотя бы за сумкой и за деньгами, которые Кубик еще не получил. Он понимал, что сейчас его