Но Ермак не давал покоя ни казакам, ни стрельцам. Войдя в избу, где на полатях и нарах лежали вповолку люди, он сердито поводил носом и гнал всех в поле — работать, двигаться. Он весело кричал на всю горницу:
— А ну, браты, с кем на кулачках потягаться!
Лохматый стрелец спустил с полатей нечесанную голову и хмуро отозвался:
— Нажрался сам и потехи ищет!
Казак Ильин — худой, одни кости выдаются — скинул зипун, соскочил с лавки и сердито крикнул стрельцу:
— Ты гляди, кривая душа, не мути народ. Ермак — один тут! Строг — это правда, но ни твою, ни мою кроху не возьмет!
— А чего он быстрый, как живинка, всюду? — запротестовал стрелец.
— Духом крепок! Может, как дуб, разом хряснет, а не прогнется. За Ермака, гляди, душу вытряхну!
Стрелец изумленно, будто первые, разглядывал Ермака. Затем вдруг сбросил с полатей шубу и торопливо полез вниз:
— Добрый мужик, сам вижу! Не хочу гнить, веди, атаман, в поле!
Стих сиверко, тишина легла на землю, такая глубокая и торжественная, что каждый шорох далеко слышался. С трудом передвигая распухшие ноги, казаки вышли на вал. Мертвенно-бело кругом. На валу каркает ворона.
Казаки столпились на площадке вокруг Ермака.
— А ну, налетай! — озорно закричал Матвей Мещеряк и ударил атамана в бок. Ермак сброил полушубок, завернул рукава и с вызовом повернулся к бойцам:
— Давай, давай на кулачки! А ну!..
Стена на стену пошли с кулаками казаки. Ермак шел рядом, подзадоривал:
— Держись, донская вольница!
Мощный голос атамана поднял с ложа воеводу Болховского. Пошатываясь, он обрядился в лисью шубу и вышел на крылечко. Мороз перехватил дыхание.
«Ух, и человечина! Силен дух, — такого никакие беды не сломят!» — восхищенно подумал он, разглядывая Ермака, от которого валил пар. Ощерив крепкие белые зубы, кипнем сверкавшие в черной бороде, атаман плечом, как волной, растаскивал толпу и кричал:
— Давай, давай, сибирцы!
Неугасимый пламень горел в этом человеке, даже голод и все лишения были бессильны против него. Мало одной телесной мощи, чтобы в тяжкое время быть таким бодрым и звать других к жизни. Тут нужен великий дух.
Болховской склонил бледное отечное лицо с устало мерцавшими глазами. «Он будет жить, а я умру!» — с грустью о себе и с душевным теплом об атамане подумал он. Повернулся и ушел в избу. А позади него, подобно раскатам грома, раздался неудержимый хохот: Ильин, ловко извернувшись, так трахнул стрельца по могучей спине, что тот не удержался и ткнул носом в сугроб. Стрелец быстро поднялся и залился смехом, глядя на него, засмеялись и другие. Вместе со всеми хохотал, держась за бока, и сам батька Ермак.
А вокруг искерского холма попрежнему была мутная даль, белые снега и вздыбленные синие льды на Иртыше.
— Хватит на сегодня! — весело сказал Ермак, глядя на заснеженные избы, на дозорную башенку. — Песню, браты, да разудалую! — предложил он, и сам первый запел:
Эх ты, камень, камешек, Самоцветный, лазоревый…
Блестящими призывными глазами атаман смотрел на казаков, отцовская ласка светилась в них. Сотни голосов дружно подхватили и понесли песню:
Излежался камешек На крутой горе против солнышка…
Во все могучие легкие пел и казак Ильин, а сам думал: «А песня-то девичья, не казачья, отчего ж она душу так поднимает?».
Голодный мор вошел в Искер, валил людей. Смерть приходила без страданий. Слабел человек, опухал и уходил из жизни. Порезали конскую упряжь из сыромятных ремней, долго варили ее, навар выпили, а кожу сжевали. Драли с мерзлых деревьев кору, с поникшей под шапками снега ивы — лыко, сушили, толкли и варили горькую похлебку, от которой крутило и жгло внутренности. Редко-редко когда ели рыбу — с трудом ловилась она в прорубях. Да и народ обессилел спускаться и подниматься на яр.
А зима была в самом разгаре. Жгучий мороз сковал даже говор, умерла давно и песня. Волки стаями приближались к крепостному тыну, усаживались полукружьем и начинали выть, выматывая душу. Они чуяли мертвечину. В избах светились красные глазки — горела и чадила лучина. Время от времени от обожженного стержня отваливались угольки, падали и, шипя, затухали в бадейке с водой. Умирающие казаки и стрельцы бредили зелеными лугами и золотыми нивами. Бредили, а на утро находили их мертвые тела. Сумрачно, молча хоронили товарищей. Жгли костры, отогревали землю и рыли могилу.
В эту пору тихо и незаметно отошел князь Семен Дмитриевич Болховской. Обмыли его и обрядили в бархатную ферязь, расшитую жемчугом. Два дня его тело лежало перед образами, перед которыми больше не теплились лампады. Отец Савва заунывно распевал над ним псалмы.
Стрельцы провожали воеводу с печалью:
— Ушел от нас и кто теперь выведет из гибельного края?
Ермак не утерпел:
— Не гибельная землица Сибирь! Все тут есть для доброго человека. Но пока корни злые не дают доброму семени взойти: татары в степи разогнали, не дают им ни ясак нам платить, ни пищи в Искер везти. Пройдет это, отправимся!
С Болховским пришли в Сибирь стрелецкие головы Иван Глухов да Киреев. Они должны были после смерти боярина вести воеводские дела, но дел этих не было. Один за другим умирали ратные товарищи, и скоро не стало хватать сил рыть могилы, — мертвые тела уносили на вал. Днем над мертвечиной кружило с граем воронье, а ночью приходили волки и грызлись за человеческие кости. Поздно поднималась медно- красная луна и мертвенным светом освещала страшное кладбище. Дозорный казак на башенке дрожал от холода и с ужасом глядел в поле: звери в двух шагах от тына терзали его товарищей. Как-то он забрался в дозор с тугим луком. Снег отливал синевой, большие тени зверей двигались. Казак долго прицеливался и стрелой наповал убил волка. С трудом он отогнал злых хищников и втащил в городок зверя. Здесь волка освежевали и опустили в котел. Запахло распаренным мясом. Казаки с жадностью ели.
— Хорошо говядинка, — ухмыляясь, сказал соседу Ильин. — Гляди только, ночью на полатях не завой!
— Доброе мясо! — похвалил сосед.
На другой день, с наступлением сумерек, казаки вышли на облаву. Били волков стрелой, из пищалей, хотя зелья было мало и его берегли. Повеселели. Но звери ушли из Искера, а гоняться за ними по степи не было сил.
Истощавшие люди лежали вповалку и либо бредили, либо вспоминали прежнюю жизнь. И вся она, казалось, проходила в еде. Наперебой рассказывали, — один ел жареных лебедей, другой поросенка, третий набивал чрево блинами.
— Это все пустое, милые, — перебил один стрелец. — Я по три горшка каши съедал. На первое — греча! Разваренная, поджаренная, каждая крупинка маслицем, как слезинкой, подернулась. Ох, и до чего же, милые, вкусна! Смакуя, рассказчик закатил глаза.
— Перестань, пес! — закричали на него казаки, но стрелец не унялся и продолжал:
— На второе — каша пшенная с постным маслом и жареным луком. Эх, так пузу и гладит!..
— Уймись, дьявол! Уймись! — истошно закричал на полатях пушкарь Петро. — И без тебя тоска в брюхе…
Стрелец и ухом не повел. Огладил бороду, подмигнул лукавым глазом:
— Ну, тут, други, третье подползает — горшок с сарацинским пшеном, весь распаренный, промасленный! Ах, господи, какой дух идет. Беру ложку и…
— Убью, истязатель! — заревел пушкарь и замахнулся на стрельца. Корчась от голода, Петро повалился на скамью. — Ухх!..