видавшие виды донцы застыли, очарованные русской, ни с чем в мире несравнимой по молодечеству, лихой пляской.
Он дважды прошел вприсядку, то далеко выкидывая ноги, то мячом взлетая от полу на человеческий рост. А Клава впереди него переваливалась уточкой, манила улыбкой, рукой, — все зазывала к себе. Богдашка на сводил глаз с удалой казачки, весь сжигаемый ревностью и радостью встречи.
— Их-х, разойдись, зацеплю, опрокину! — вскрикнул усатый казак, взвился в воздух и, брякнувшись на пол, застыл на каблуках широко раскинутых ног.
— Молодец, провора! — похвалил Ермак. — Впервое такую пляску вижу. — За такой молодицей до ясного месяца подскачешь! — весело отозвался казак, переглянувшись с Клавой.
Началось пирование. Ермака усадили в красном углу. Потупя очи, к нему степенно подошла Клава и поднесла серебряную чару, наполненную до краев кизлярским вином. Не пил атаман красного вина, но не пожелал обижать девку. Одним махом опрокинул чару, крякнул и утер кудреватую бороду. Казачка обожгла пламенным взором. Почувствовал он, как внезапно опалило серде.
«Эх ты, зелье лютое, — недовольно подумал казак, — опять заныло!»
И, чтобы отвлечься от соблазна, спросил Кольцо:
— Ну как, Иванушко, возьмешь меня в повольники? Есть ли стружки?
— Батько, на реке стружки. Поклоняюсь тебе, будь у нас старшим. За тобой на край моря!..
— Спасибо на добром слове, — сдержанно ответил Ермак. — Но только не так старших выбирают. Что скажет дружина, — тому и быть! От века положено громаде дело решать!..
Иванко встал, а рядом с ним, плечо в плечо, поднялся Яков Михайлов, и оба дружно подняли чары:
— За батьку Ермака, браты! За дружбу и удаль!
Ермак опустил глаза и с достоинством поклонился повольникам:
— Спасибо, браты. Доброе слово не забудется…
Вечерело. Волга закурилась туманом. Казаки расходились на ночлег. В темном переходе Ермака перехватила горячая рука.
— Иди ко мне казак. Перины взбила, — жарко зашептала Василиса.
Атаман привлек женку и губами приложился к тугой щеке.
— Спасибо, родимая. Однако не к тебе моя дорожка, не в перинах мне нежиться, — ласково сказал он, и, видя, что женщина потупилась, добавил: — Зарочный я! На суровом пути… Не гоже мне казаку млеть…
Он хотел что-то еще сказать, но в эту пору мелькнул огонек, и с горящей лучиной на порожке встала Клава. Завидя Ермака с Василисой, казачка вскрикнула и схватилась рукой за сердце. Лучина выпала из дивичьих рук и погасла. Стало тихо, безмолвно, и густой мрак укрыл все кругом.
Порешили повольники — быть Ермаку атаманом. На том сошлись Иванко Кольцо и Яков Михайлов. Надоели им обоим свары и споры о первенстве. Обрадовались Ермаку. Отгуляли последние дни в Камышинке шумно, гамно. Повольники, обнявшись, ходили по улице, лихо распевая:
Через борт волной холодной
Плещут беляки.
Ветер свищет, Волга стонет;
Буря нам с руки!
Подлетим к расшиве: — Смирно!
Якорь становой!
Шишка, стой! Сарынь на кичку!
Бечеву долой…
Далеко разносилась песня по волжкой равнине. Прекратила ее темная звездная ночь да наказ Ермака: «Завтра на восходе на плав!»
Смутно на Волге маячили струги. По рощам засвистали соловьи. Щелкнет один, подхватит другой, третий, а в заволжских поемных лугах ответят дружки-певуны. Из-за кургана поднялись золотые рога месяца, и зеленый призрачный свет засверкал на реке. Богдашка Брязга уловил минутку и нагнал Клаву на лесной тропке.
— Погоди, милая, — ласкаво остановил девушку казак. — Присядем да потолкуем, как мне быть?
Клава покорно и тихо опустилась на поваленный ствол сосны. Богдашка сел рядом. Сладкая грусть и радость трепетали в сердце казака. Как нарочно, ночь была ласковой и тихой: сияли звезды, дул теплый ветерок, шептались быстрые струи. Богдашка осторожно обнял девушку, обдал ее взволнованным дыханием.
— Любишь? — тихо спросил он.
Клава решительно повела головой:
— Нет!
— Кого же тогда держишь в думках? — настойчиво допытывался Брязга. — Одного его… атамана… — хмуро ответила девушка, и ресницы ее задрожали от обиды. — Да только он не глядит на меня…
Ревность острым ножом полоснула казака.
— Ты сдурела! — вспылил Богдашка. — Ему ведь за сорок годов, а ты вон — яблонька в цвету!
— Ну и что ж, пусть за сорок годков! — противясь и отталкивая от себя Брязгу, с усмешкой ответила она. — Оттого любовь, как добрая брага, слаще будет и крепче!
— Так он же старый пень! — не сдерживаясь, раздраженно сказал Богдашка. Клава вспыхнула, блеснула злыми глазами: — А вот и не стар! Не полыхает, может, как ты, словно хворост, зато жару-накалу в нем больше, чем у всех молодых!
— Дыму да копоти много! — съязвил казак.
— Врешь! Сильный он! И думку за всех нас думает! — горячо ответила Клава. — Уходи, Богдашка, не люб ты мне! — она вскочила с места и потянулась с тоской. — Эх, горе-горюшко, и приворожить нечем. Никакие травы, ни самые золотые слова не доходят до сердца.
— Оттого, может, и мил, что о другой забота…
— Опять врешь! — со злобой перебила Клава. — Нет у него другой… и никакой! За это и люблю. И ничего ему не надо: ни любви, ни богатств! Ин, впомни, на Дону из своей добычи одаривал всех…
— Вишь ты, — усмехнулся Брязга, — сладкий пряник какой. И Василиса к нему тянется…
В руках казачки хрустнула сухая веточка.
— Марево это… — глухо промолвила она. Помолчала и со сдержанной силой заговорила: — Не отдам его. Зарежу! И чего пристал ты, зачем мучаешь? Не трожь меня, казак! Тронешь, братцу Иванке скажу…
— Говори, всему свету говори, моя ясынка, что ты мне краше света, милее звезд, — страстно зашептал казак. — Чую, все уйдет, а я при тебе останусь.
— Не нужен ты мне… Одна я останусь, или Волга примет меня, если не по-моему будет, — твердо сказала казачка. — Прощай, Богдашка! — Она повернулась и решительно пошла прочь.
— Эх, горяча и упряма девка! — сокрушенно вздохнул Брязга. — Вся в брата Иванку Кольцо!
Он постоял-постоял на лесной тропке, прислушался, как удалялись шаги, и, опустив голову, тяжелой походкой пошел к сельцу.
На высоком дубе, что шумит на Молодецком кургане, на самой верхушке, среди разлапистых ветвей, сидел Дударек и зорко вглядывался в речной простор. Сверкая на солнце, Волга стремниной огибала Жигули и уходила на полдень, в синие дали. Берега обрывами падали в глубокие воды. По овражинам ютились убогие рыбацкие деревушки. Далеко-далеко в заволжских степях вились струйки сизого дыма — кочевники нагуливали табуны. Мила казаку Волга-река, но милее всего его сердцу добрый конь. И мечтал Дударек о лихом выносливом скакуне. Напасть бы на кочевников и отобрать сивку-бурку, вещую каурку. Вскочить бесом ей на спину, взмахнуть булатной сабелькой и взвиться над степью!
«Эх, нельзя то! — огорченно вздохнул казак. — Батькой зарок дан — не трогать кочевников!»
Дударек нехотя отвернулся от ордынской сторонушки и глянул вниз по реке. Там, вдали, на Волге возникло пятнышко. Наметанный глаз дозорного угадал: «Купец плывет! Ух, и будет ныне потеха!».
Он терпеливо выждал, когда в сиреневом мареве очертились контуры большого груженого судна. Медленно-медленно двигалось оно с астраханского низовья.
— Смел купчина, один плывет! — подумал Дударек, вложил два пальца в рот и пронзительно свистнул.