На этом все и окончилось. Выкатили бочку пенного меда и на майдане сильней зашумели казаки. Откуда ни возьмись, вперед протиснулся Брязга, тряхнул серьгой и весело запел, притоптывая каблуками:
При Долинушке
Вырос куст калинушки,
На этой на калинушке
Сидит соловейко,
Сидит, громко свищет.
Под неволюшкой
Сидит добрый молодец,
Сидит, слезно плачет…
Ермак понял намек: загрустили о нем товарищи-друзья — прилепился к полонянке. Он тряхнул курчавой головой и крикнул:
— Заводи веселую! Товариство николи не забуду! Казаку без драки дня не прожить! Айда-те, молодцы, к бочонку за ковш!..
Стал Ермак станичником и мужем полонянки. Хоть никто их не венчал, но слово перед народом дали, а ему, этому слову, крепость нерушимая. Хмельной он вернулся с площади и всю ночь ласкал свою жену, в глаза ей глядел и обнимал до хруста в костях. Радовалась она его великой силе, зарывалась лицом в курчавую бороду и все шептала:
— Милый, желанный мой! Смерть мне слаще разлуки, не покидай меня!
Однако на другой день, лишь только звезды стали гаснуть и месяц побледнел, Ермак покинул брачное ложе и быстро обрядился в путь-дорогу — в свой первый поход. Уляша вышла его провожать и долго держалась за стремя.
— Блюди себя! — сказал ей строго Ермак и погнал коня. Скакун сразу перешел на рысь и скоро вынесся на холм, с которого видны были серебристые излучины Дона, плавно и спокойно несшего свои воды в сине-дымчатую даль. За Доном, среди степных курганов, убегала узкая лента дорожки, по которой скакала наметом казачья станица.
Разбрызгивая сверкающую росу, Ермак нагнал ватажку. К нему подъехал Полетай.
— Что, молодец, хорошо с молодой женой, а еще лучше в привольной степи! — с чувством произнес он. — Нет на белом свете милее и краше нашего Дона! Вон, гляди! — показал он на вспыхнувшие под восходящем солнцем серебристые воды. Красавец! — Глубоко захватив всей грудью чистый и бодрящий степной воздух, он шумно выдохнул и продолжал:
— Каждая русская реченька имеет свою красу! Волга-матушка — глубокая, раздольная и разгульная! Урал — золотое донышко, серебряны покрышечки. Днепр быстрый и широкий, а наш Дон Иванович — тихий да золотой! Радостная, дорогая река наша… Эх, молодцы, песню! — закричал он зычно, и казаки, встрепенувшись, запели родную и веселую. Далеко и широко разнесли степные просторы голоса станичников.
В степи, за Манычем, на глухом шляху приметили казаки бухарский караван. Куда ни глянь — пустыня, необозримые просторы и по ним, словно в море, одна за другой бегут зеленые волны ковыля. Они набегают из-за окоема и, колыхаясь, торопятся далеко-далеко к горизонту. Станичники притаились за курганом и терпеливо ждали добычу. В легком облаке пыли появилась вереница качающихся на ходу верблюдов. Подле них на добрых конях всадники в остроконечных шапках, с копьями в руках.
Кругом тишина. Степь ласково поит душу покоем и солнцем. Рядом в ковыле, мимо затаившихся казаков, проходит стая дудаков. Они любопытно вытягивают головки и удивленно смотрят на караванщиков. Не верится Ермаку, что сейчас вспыхнет сеча.
На переднем двугорбом верблюде сидит карамбаши-проводник, прямой и осанистый, в зубах у него зажата оправленная в серебро трубка. Гортанный говор все ближе, о чем-то с жестикуляцией спорят чернобородые купцы.
Полетай оглядел ватажку и во всю мочь крикнул:
— За мной, братцы!
С визгом и криками понеслась станица, охватывая караван, как распластанными крыльями, конной лавой. И сразу словно ветром сдуло всю важность с купецкий лиц. Бухарцы в пестрых халатах, в белых чалмах бросились на землю и уткнулись бородами в пыль. Всадники неустрашимо кинулись защищать хозяйское добро. Только один карамбаши, смуглый, со скошенными, длинными глазами и резко очерченным ртом, невозмутимо восседал среди обезумевших людей. Когда Ермак кинулся к нему, он проворно соскочил с верблюда и низко поклонился казаку.
— Стой, не тронь, хозяин! — неожиданно заговорил по-русски карамбаши: — Я веду караван, но не нанимался, однако, защищать купца!
Его одного и взяли в полон; других порубили, а то отпустили — иди, куда понесут ноги!
Казаки возвращались домой с тюками цветистых шелковых тканей, пестрых ковров, везли разные ожерелья, кишмиш и мешки пряностей, от которых огнем горит во рту…
Кони бежали на холмистую гряду, и вот она, — рукой подать, — станица.
Над Доном длинной седой волной колебался туман, а в степи — прозрачная даль. Влево над станицей вились сизые дымки. Жизнь там только что просыпалась после ночного сна. На караульной вышке шапкой машет часовой. Из-за кургана выплыло ликующее солнце и сразу озолотило степь, дальнюю дубраву и высокие ветлы над станицей.
Казаки сняли шапки и помолились на восток.
— Пошли нам, господи, встречу добрую!
Глядя на дымки станицы, Ермак сладостно подумал: «Среди них есть дымок и моей хозяюшки! Знать, хлопочет спозаранку!» — от этой мысли хмелела голова.
А вот и брод, а неподалеку стадо. «Что же это?» — всмотрелся Ермак, и сразу заиграла кровь. На придорожном камне, рядом с пастухом Омелей, бронзовым, морщинистым стариком, Уляша наигрывала на дудке печальную мелодию. Щемящие звуки неслись навстречу ватажке. Заметив Ермака, молодка вскочила, сунула дудку пастуху и прямо через заросли крушины побежала к шляху. На ней синел изношенный сарафанчик, а белые рукава рубахи были перехвачены голубыми лентами. И ни платка, ни повойника, какие положены замужней женщине.
— Здорова, краса-молодуха! — весело закричал Ермак женке.
Уляша подбежала к нему. Яркий румянец заливал ее лицо:
— Ох, и заждалась тебя!..
— Видно, любишь своего казака? — стрельнув лукавым глазом, насмешливо спросил Брязга.
— Ой, и по душе! Ой, и дорог! — засмеялась она и, проворно вскочив на коня, обняла Ермака за плечи.
Петро Полетай оглянулся и захохотал на все Дикое Поле:
— Вот это баба! Огонь женка!
Вошли в курень. Ермак сгрузил разбухшие переметные сумы, вытер полой вспотевшего коня, похлопал его по шее и только тогда обернулся к Уляше:
— Ну, радуйся, женка, навез тебе нарядов!
Тесно прижав к себе Уляшу, он ввел ее в избу и остановился пораженный: в избе было пусто, хоть шаром покати. Но не это смутило казака. Заныло сердце оттого, что не заметил он хозяйской руки в избе, ни полки с горшками у печи, ни сундука, ни пестрого тряпья на ложе. Печь не белена. На голых стенах скудные ермаковы достатки: сбруя, седло старое с уздечкой, меч. В углу, перед иконой спаса, погасшая лампадка.
Ермак нахмурился. Не того он ожидал от жены. Подошел к печи, приложил ладонь: холодна!
— Ты что ж, не топила, так голодная и бродишь? — сурово спросил он.
Уляша, не понимая, подняла на него свои горящие радостью глаза.
— А зачем хлопотать, когда тебя нет?
— Так! — шумно выдохнул Ермак. — А жить-то как? Где коврига, где ложка, где чашка?
Вместо ответа Уляша бросилась к нему на грудь и начала ласкать и спрашивать:
— А где же наряды, а где же дуван казака?