Мастер всё ещё неподвижно стоял на коленях и завывал всё громче, всё пронзительней.
Маленький язычок пламени отбрасывал на стол мрачный свет, но наконец он начал разгораться и вспыхивать в зале, подобно горящему глазу, и казалось, свет его постепенно, едва заметно мигая, окрасился в зеленовато-фиолетовый цвет.
Бормотание заклинателя совершенно прекратилось, только через долгие, равные промежутки времени голос его снова срывался на вой, который резал воздух, потрясая слушателей до глубины души.
И вдруг всё стихло. Настала тишина, ужасная и зловещая, как грызущая смертная тоска.
Всеми овладело чувство, будто вещи вокруг обратились в прах и зал с невероятной скоростью погружается куда-то в неизвестные миры, вниз, вниз, в удушающее царство прошлого.
Вдруг — илистое, неуверенное шлёпанье послышалось в зале, будто по нему короткими торопливыми прыжками перемещалось какое-то мокрое, невидимое существо.
На полу показались фиолетово поблёскивающие руки, неуверенно пошарили, оскальзываясь, хотели подняться из царства плоскостей в мир объёмных тел и бессильно сорвались вниз. Тощие, призрачные существа — безмозглые, ужасные останки мертвецов — отделились от стен и скользят вокруг без смысла, без цели, полуосознанно, двигаясь неуклюже, раскачиваясь, как калеки-идиоты, надувают щёки, таинственно, по-дурацки улыбаясь, они движутся медленно, совсем медленно, крадучись, как будто хотят скрыть какое-то необъяснимое, несущее гибель намерение — или коварно высматривают что-то вдали, чтобы вдруг молниеносно броситься вперёд, подобно гадюке.
С потолка беззвучно падают раздутые как пузыри тела, раскатываются и ползают вокруг безобразные белые пауки, в потустороннем мире населяющие сферы самоубийц и плетущие из обрубленных крестообразных форм сеть прошлого, которая непрерывно растёт час от часу.
Ледяным ужасом веет в зале — чуждый пониманию, находящийся за пределами разума удушающий страх смерти, у которого больше нет корней и причин — бесформенная праматерь ужаса. И тут пол загудел от глухого удара — доктор Мохини рухнул замертво.
Шея вывернута, лицо очутилось на затылке, рот широко распахнут… «Скрепите сердца! Тифон…» — слышен ещё крик Акселя Вийкандера, и вслед за этим со всех сторон потоком хлынули освобождённые события, опережая друг друга. Большая бутыль разбивается вдребезги, на тысячи осколков странной формы, стены фосфоресцируют.
По краям люка в потолке и возле оконных проёмов начинается чуждое человеческому миру разложение, превращающее твёрдый камень в оплывшую массу, вроде бескровной, изуродованной десны, — и оно вгрызается в потолок и стены с молниеносной быстротой, словно языки пламени.
Адепт вскочил, покачиваясь… в смятенье духа выхватил жертвенный нож и вонзил его себе в грудь.
Ученики схватили его руку, но рана, из которой вытекает жизнь, слишком глубока — закрыть её не удаётся.
Сияющий свет электрических ламп победил в круглом зале обсерватории, исчезли пауки, и призраки, и гниль.
Но бутыль разбита, на потолке видны следы пожара, и Мастер истекает кровью, лёжа на циновке. Ритуальный нож искали они напрасно. Под телескопом, с искривлёнными судорогой членами, на груди, лежит труп Мохини, и лицо его — повёрнутое кверху, к потолку — искажено ухмыляющейся гримасой смертельного ужаса.
Ученики, обступив смертное ложе, умоляют Мастера поберечь себя, но он мягко отвергает их просьбы:
— Послушайте, что я вам скажу, и не печальтесь так. Мою жизнь теперь никто не удержит, и моя душа исполнена желания завершить то, чему препятствовало тело.
Разве вы не видели, как дыхание тлена объяло весь этот дом! Ещё мгновение, и оно бы материализовалось — как туман выпадает вполне осязаемым инеем, — обсерватория, всё, что в ней находится, вы и я, все мы были бы сейчас плесенью и гнилью.
Выжженные следы там, на полу, это следы рук обитателей преисподней, переполненных ненавистью, напрасно пытавшихся завладеть моей душой. И так же, как эти выжженные в дереве и камне знаки, и другие их козни могли бы стать видимыми и остались бы навеки, если бы вы не вмешались с таким мужеством.
Ибо всё, что в этом мире «неистребимо», «вечно», как говорят глупцы, прежде было призрачно — призраком, видимым или невидимым, — и является не чем иным, как застывшим призраком.
Поэтому, что бы это ни было, прекрасное или безобразное, избранное, доброе или дурное, весёлое, но с затаённой смертью в сердце или печальное, с затаённой в сердце радостью, — всегда на нём налёт призрачности.
И если даже лишь немногие в мире ощущают присутствие призрачного, оно всё равно здесь, вечно и во веки веков.
Главный тезис нашего учения гласит, что мы должны взбираться по отвесным стенам нашей жизни к вершине горы, где стоит гигантский маг и из обманчивых отражений своих колдовских зеркал создаёт нижний мир!
Видите, я стремился к высшему знанию, я искал человеческое существо, чтобы убить его, ради исследования его души. Я хотел принести в жертву одного человека, который действительно был бы абсолютно бесполезен на земле; и я смешался с народом, с мужчинами и женщинами, и я заблуждался, полагая, что легко найду такого.
С радостной уверенностью направлял я свои стопы к адвокатам, медикам и военным — среди профессоров гимназии я почти схватил одного, почти!
Всегда «почти», ибо всегда был на них маленький, часто совсем крошечный, тайный знак, и я был вынужден выпустить добычу.
И вот пришло время, когда я наконец нашёл тех, кого искал. И не одно-единственное создание — нет, целую колонию таких существ.
Как бывает, когда случайно натолкнёшься на целую армию мокриц, приподняв с земли в подвале старый горшок.
Пасторши!
То, что надо!
Я подслушал разговоры целой когорты пасторш, о том, как они безостановочно «стараются быть полезными», проводят публичные лекции для «просвещения курьеров», для бедных негритят, наслаждающихся райской наготой, вяжут отвратительные чулки, распределяют среди населения нравственность и протестантские хлопчатобумажные перчатки… О, как же они досаждают бедному, измученному человечеству! Нужно собирать станиоль, старые пробки, бумажные обрезки, гнутые гвозди и остальное барахло, чтобы ничего не пропадало!
А уж когда я увидел, что они собираются наплодить новых миссионерских обществ и разбавить сточными водами «морального» просветительства мистерии Святого Писания, тут чаша моего терпения переполнилась.
Над одной из них — белобрысой «немецкой» штучкой, истинной порослью вендо-кашубско-обо-тритского семени, я уже занёс нож и вдруг увидел, что чрево её — благословенно, и древний Закон Моисеев удержал мою руку. Поймал я вторую, десятую, сотую, и все они были с благословенным чревом!
Тогда я залёг в засаду, сидел там и день, и ночь, как пёс, охотящийся за раками, наконец мне удалось выхватить одну, в подходящий момент, прямо из кровати родильницы.
Это была гладко причёсанная саксонская наседка с голубыми глазами гусыни.
Ещё девять месяцев я держал её взаперти по моральным соображениям, остерегаясь, не выродится ли всё-таки что-то или, может, случится нечто вроде непорочного почкования, как у моллюсков в глубинах океана, путём «перевязывания» или вроде того. И в те безнадзорные секунды своего плена она ещё успела тайно написать увесистый том: «Сердечные напутствия германским дочерям при их вступлении во взрослую жизнь».
Но я вовремя выхватил рукопись и немедленно спалил её в камере с гремучим газом!..
И когда я наконец отделил её душу от тела и поместил в большую стеклянную бутыль, однажды непонятно откуда появившийся запах козьего молока заставил меня заподозрить недоброе… Прежде чем я