Ни Холл, ни Кантор не отличались плотницкими талантами, но совместными усилиями они кое-что подправили, нарастили сруб, устроили сени, пол, соорудили крышу, и в двухдневном приступе вдохновения Холл сложил громоздкую и на редкость бесформенную печь. «Финская модель» — загадочно пояснил он Кантору. Чуть выше по Тойве стоял брошенный сарай, тоже размеров довольно солидных, и его, пустив в ход все ту же бензопилу, превратили в школьное здание с единственным классом. Впрочем, это позже, а тогда наступала весна.
Весна вышла тяжелая. Нервы, освободившиеся из-под пресса военного напряжения, поехали вкривь и вкось. Странно, Кантор, которому при его неумелости и неуклюжести приходилось там, в сельве, особенно скверно, приспособился и отошел гораздо быстрее. Наверное, для него война была просто страданием и опасностью, и, выйдя из стресса, он снова был готов воспринимать жизнь в любом ее обличии. У него была легкая душа. Но в Холла война проникла до мозга костей и не желала выпускать.
Его «волчий сон», которым он так гордился, выродился в изматывающую бессонницу, а в те десять- пятнадцать минут каждого ночного часа, когда он умудрялся задремать, к нему являлись кошмары — перекроенные и разросшиеся в тайниках души воспоминания, жути и мерзости которых он в былые времена не замечал; подсознание выходило из-под контроля, и все подспудные страхи поднимались из своих углов.
Да, было — и орал, и рвал пистолет из-под подушки, бывало и такое, о чем и вспоминать не хочется. Непрестанно мучали его те двое с Водораздела — полуразложившиеся трупы на носилках, — подходили, молча становились рядом; как-то ночью вскочил, схватил перепуганного Кантора за плечо — тот два дня потом не владел рукой — закричал: «Это же была мать с ребенком, как я сразу не понял!»
Но это бы ладно, произошли вещи куда серьезнее. В душе Холла за эти годы разрушились какие-то то ли преграды, то ли ступени, отделяющие мысли и поступки естественные от диких и безобразных — потерялась норма. Ее каким-то образом растворила без остатка многолетняя близость смерти. На месте стандартных представлений выросло колючее, как чертополох, равнодушие ко всем переходам шкалы человеческих ценностей.
Например, Кантора дети любили, а Холла его ученики боялись, несмотря на то, что он их редко наказывал и вовсе не был строг. Разгадку этого Холл нашел сам — в его взгляде они читали
Внешне он изменился мало, разве что волосы по линии пробора отступили назад, прибавив ему лба справа больше, чем слева, нос отяжелел, и кончик его чуть обвис, да от наружных уголков глаз залегли по две морщины. Седина пришла к нему на Валентине.
Учителями они с Кантором стали довольно просто. Пастор — кажется, Левичюс — приехал к ним на Тойву; помнится, был он молод, толст, весел и деятелен.
«Видите ли, мистер Холл, у нас был учитель, он сбежал, да-да... Вы образованный человек, языки... Муниципальные средства крайне ограничены, но приходской совет... Пятнадцать долларов в неделю... Нести слово божье — это, безусловно, моя задача... Война, увы, война... Невежество, мистер Холл, корень всех зол...»
Он согласился. Знаю, знаю, что ты скажешь — ты хоть раз говорил «нет»?
Учеников у него было тридцать человек, от семи до семнадцати лет. Тридцать это с Сабиной или без? Этого он не помнил. Как ее фамилия? Что-то звучное, вроде Ричмонд. Ладно, пусть будет Сабина Ричмонд.
Тридцать человек, буйная орава, но повторять им что-нибудь два раза не требовалось. Холл завоевал авторитет на втором своем уроке, и в дальнейшем этот авторитет все рос и рос, и достиг необычайных размеров. Какой-то юный верзила, отчаянная голова, просунув пальцы в кастет, бросился к Холлу через весь класс доказывать справедливость собственных взглядов. Увидев кастет, Холл не смог сдержаться, засмеялся и спросил: «Сам делал?», после чего, по возможности безболезненно изъяв орудие, с допустимой энергией отправил борца за права обратно на место, в объятия друзей, куда тот и прибыл с мяуканьем и грохотом. «Кастет, мой дорогой, — объяснил Холл, подняв перед классом полированные стальные кольца, — должен иметь упор в форме тупого угла, не то пальцы переломаешь. Откройте тетради и давайте разберемся, какие силы действуют на руку в момент удара».
Больше демонстраций не было, если не считать того, что кто-нибудь из малышей регулярно притаскивал здоровенную лесину, и компания, превозмогая дерзостию страх, спрашивала: «Учитель Холл, а вы можете сломать эту доску?»
«Мы отнимем у урока пять минут», — отвечал Холл.
«Мы задержимся!» — ревел класс. Холл соглашался, ломал доску, и урок шел своим чередом. Впрочем, и это развлечение со временем утратило прелесть и отошло.
Он установил свои законы — например, запрещал курить в классе, но разрешал на улице, карал всегда за дело, и с ним смирились. Даже те, кому новшества пришлись не по душе, воспринимали Холла как естественное и неизбежное зло — безропотно, будто дождь или зимний холод.
Школа работала три раза в неделю, программу Холл составил по собственному разумению. Английский вел по собранию сочинений Шекспира, нашедшемуся у пастора, физику и математику, от которых равно мучались и он, и ученики — по самой разнообразной литературе, так же биологию; географию и историю доверил Кантору. Единственно, с чем не было трудностей, это с рисованием и физкультурой.
На свои пятнадцать долларов в неделю Холл построил учебно-тренировочный комплекс как в Форт- Брэгге и согласно диверсантским наставлениям вел общефизическую подготовку, обучал юных питомцев рукопашному бою, владению всеми видами оружия, технике выживания на местности и форсированию водных преград. Кроме того, они пели хором и организовали небольшой ансамбль.
Через день, по утрам. Холл выходил к доске и рассказывал — он внедрил лекционно-семинарскую систему с зачетами.
«... вот перед вами принципиальная схема. Организм — это, в общем, печь, в которую надо закладывать топливо. Что мы сначала делаем с дровами? Сначала мы их колем. А как быть с пищей? Покажите-ка мне ваши зубы. Нет, мычать не было команды. Что ж, чистите вы их плохо...»
«... элементарная электрическая цепь. Это сопротивление, это конденсатор, а это я изобразил рубильник. Аналогии с электрическим стулом прошу пока забыть. Вот я поворачиваю рубильник. Что, по- вашему, происходит?»
«...вымысел в произведениях Шекспира? Конечно, ведь в жизни мы не говорим стихами. Но Хэмингуэй сказал, что нельзя придумывать того, чего не может быть. Следовательно, придумать то, что могло быть, писатель имеет право, это условие игры, в которую вы с ним вступаете, когда покупаете его книгу...»
Кантора любили все — даже те, кто принимал его за блаженного. И он тоже любил всех своих учеников, и когда рассказывал им про Томмазо Кампанеллу на цепи, то слушали. затаив дыхание, а когда Бенвенуто Челлини сбежал из тюрьмы, весь класс завопил «ура». Школа включилась в городскую жизнь без шва, и никого, например, не удивляло, что по субботам учитель выводит восьмилетних карапузов на ночные стрельбы.
Но в душе у Холла, кроме всех кошмаров, творились смута и разлад. Как жить дальше? Костоломка позади, большая часть жизни — тоже, и что? Как раз в это время у него происходили никому не видимые и не слышимые, но, пожалуй, самые горячие перепалки с Анной.
Да, сейчас ты поутихла, а тогда от тебя спасу не было, подумал Холл, машинально обегая взглядом наплывающие арки моста, переключил скорость и начал перестраиваться вправо, чтобы въехать на этот мост. Зачем ты пошел воевать? Как умудрился стать цепным псом тех, кто искалечил тебе жизнь? Почему не сбежал, не ушел в монастырь, не открыл гостиницу? Не знаю. Нет ответа. Так обернулось. Он тупо твердил одно, словно бессмысленное заклинание: я был на войне, а теперь я школьный учитель. Я был на войне, а теперь я школьный учитель. Я был на войне, а теперь я школьный учитель...
А между тем его карьера снова круто пошла вверх. Благодаря, конечно, Гэвину. Фамилии его уже нипочем не вспомнить. Будет просто Гэвин. Зато фамилия мэра совершенно точно — Барк. Итак, благодаря Гэвину, мэру Барку и, разумеется, Сабине Ричмонд. Еще один дурацкий случай на его пути. У этой истории были и начало, и конец, а связно рассказать можно разве что середину. Выходит бред. Впрочем,