время. Он понял, что надо делать в этом доме. Американцы назвали бы это «балами». Он — развлечением. Невинным, здоровым развлечением.
Очевидно, что дом пустовал уже давно. Несколько окон было разбито и заколочено досками. В юго- восточном углу крыша сильно провисла. Насколько он мог рассмотреть через окно нижнего этажа, комнаты были изуродованы пожаром и нуждались в капитальном ремонте. Работы много, серьезно подумал он. А потом, по его словам, он подумал: Джим Туллиан. Кто же еще? Семья. По крайней мере почти семья. Или, может, скоро будет семья. А? (Джеймс и Адель не были женаты. Ее родители терпеливо ждали, когда это случится. Его родители заявили, что свадьбу, если таковая состоится, посещать не намерены.) Цены упали, самое время покупать. Он записал номер агентства по недвижимости, указанный на побитом ветрами щите, и через час уже был в Хаверфордвесте, сидел в кресле и вел переговоры. У агента по недвижимости был такой вид, будто для него Рождество уже началось.
* * *
— Джеймс. Когда случилось это чудовищное происшествие с Руфью, — имя, произнесенное этим человеком, этим дядей Себастьяном, заставило Джеймса сжаться, — я чувствовал себя так, как будто умерла моя собственная дочь. Мне никогда не было так плохо. Честное слово, Джеймс. — «Ты просто не понимаешь, о чем говоришь, — подумал Джеймс. — Иначе ты бы этого не говорил». — И тогда я подумал, что тебе, Адели и малышу Сэму лучше всего убраться подальше от всего этого. В такое место, где бы вы могли быть вместе и, знаешь, попытаться пережить все это. Поменять жизнь. Перезарядить батарейки. Ты меня понимаешь.
— Себастьян...
— Не нужно пока ничего говорить, Джимми («Джимми?»), дай мне закончить. Я знаю, что малышу Сэму («ради Бога, ему уже семь лет») не очень хорошо в школе. Я слышал, что он плохо себя ведет, дразнится, правда? Ну, что-то такое. Все это очень печально. И Адель. Я знаю, что у нее скоро будет выставка. Очень важная. Ей собираются дать какой-то приз.
— Нет, просто комиссия выразила...
— На следующий год в мае?
— В апреле.
— В апреле. Точно. Это будет очень важное событие в ее жизни.
— Важное. Да.
Джеймс прекрасно понимал, какое огромное значение имеет эта выставка. Он знал, что происходило с Аделью: все, что она делала и что ей приходилось выносить, сколько решать проблем, бороться с равнодушием и критикой, стараться обзаводиться друзьями и знакомыми, чтобы стать тем, кем она была, — художником, агенту которого звонят из Призовой комиссии Тернера. Со времени первой выставки в художественной школе от нее многого ждали. Так все и говорили: «Многообещающий художник». Он помнил день, когда она впервые показала ему свои картины. Он сказал: «Многообещающе», — и она ударила его так сильно, что остался синяк, который ей потом пришлось покрывать бесконечными поцелуями...
— Джеймс? Ты слышишь меня? Я говорю: ты, Адель, малыш Сэм, все вместе вы поедете...
— Послушай. Дай мне сказать, — перебил его Джеймс, только чтобы убедить себя, что он тоже принимает какое-то участие в беседе (беседе? может, это инструктаж?). Порой Себастьян вел себя как армия оккупантов.
— Ты предлагаешь следующее: мы, то есть Дель, Сэм и я, переселяемся в этот твой дом в Уэльсе. На зиму. Скажем, на полгода, с октября по март. Я заберу Сэма из школы и буду учить его сам. Осмелюсь предположить, что смогу оправдать свою педагогическую квалификацию. Дель сможет спокойно работать, и добрые жалостливые друзья и соседи с подарками не будут прерывать ее каждые десять минут. И все это время старый Доббин, как ломовая лошадь, гнет спину, приводит дом в порядок, чтобы гордый владелец весной мог туда вселиться. Можно, например, придумать вечеринку, чтобы отметить это великое событие. Все веселятся, время взмахивает своей волшебной палочкой, зарубцовываются старые раны. И в конце этой счастливой идиллии — при условии, конечно, что дядя останется доволен работой, — Доббин пойдет на повышение, станет прорабом Фредом и будет руководить работой жизнерадостных потаскушек на всей ширящейся и растущей территории империи ковбойских ресторанов. Что-то вроде этого?
Джеймс понимал, что к концу своей речи почти перешел на крик. Ситуация была оскорбительная, он чувствовал себя как актриса, впервые в жизни встретившаяся с епископом.
— Ну Джеймс... — начал Себастьян, подняв руку, будто пытался остановить поток сделанных сгоряча неудачных заявлений, которые, конечно, нельзя уже взять назад, но впоследствии никто не будет использовать их против Джеймса. Если бы только этот поток иссяк, прежде чем хлынуть...
— Я согласен, — сказал Джеймс. Он услышал голос человека, которого только что уговорили купить то, о чем он и так мечтал всю свою жизнь. — Спасибо, Себастьян. Честное слово, — улыбаясь, сказал он и протянул руку. Это должно было выражать мужскую солидарность и конец переговоров. Себастьян сжал Джеймсу ладонь, подтянул его к себе, обнял его за шею, дыхнул в ухо перегаром и сказал:
— Молодец. Хороший парень.
2. Столбы от вертячки
Темнело. Опустив уши, овцы апатично пощипывали траву. Они медленно двигались вперед и время от времени поднимали головы, чтобы осмотреть поле. В своих зимних шубах они походили на бесформенные мешки, как на детском рисунке, откуда торчали хрупкие ножки и высовывались настороженные скорбные морды. Белые, с черными пятнами, они плелись по холодному каменистому полю. Их движения были неторопливы, размеренны и бессвязны. Их челюсти не останавливались ни на секунду.
Льюин Балмер смотрел на них из дома, пока не потемнело. Он только что старательно прибрался. Остались только такие места, где разрушения были столь серьезны, что их нельзя было исправить. Дождевая вода проникала сквозь пролом в крыше. Древесина во многих местах пропиталась водой и прогнила, штукатурка обвисла. И все-таки ему многое удалось. Он вымел мышиный помет, хрупкие тела мертвых насекомых, проветрил, чтобы избавиться от запаха запустения. Он проверил электричество, водопровод, попробовал смыв в унитазе. Он застелил постели своими собственными простынями и наволочками. Он поставил на кухонный стол букет асфоделей в стеклянной банке. Рядом с молоком, яйцами и маленькой баночкой кофе. На плите стояла сковорода с рагу. Дилайс сказала, что они должны появиться к девяти — мужчина, женщина, ребенок и собака. Семья. У тебя снова будут соседи, сказала она и погладила его по лицу.
Дилайс вырастила его, потому что его мама была... не здесь. Отец, погруженный в хозяйственные заботы, молчал и раздумывал об измене жены. Она была совсем девчонка, объяснила Дилайс тринадцатилетнему Льюину, когда он ее спросил. Совсем молодая, почти как ты сейчас. Не нужно ни в чем ее винить. Это не значит, что она не любила тебя. Конечно, она тебя любила. Вернется ли она? Дилайс посмотрела на серьезного тринадцатилетнего мальчика и крепко его обняла. Нет, сказала она и заплакала. Льюин впервые увидел, как плачет взрослый. Это Дилайс научила его песням, которые он иногда пел овцам, когда они ягнились в сарае, прижав уши к голове и тараща безумные глаза. Дилайс показала ему, как надо стирать одежду, готовить, молиться. Вырастила его с молчаливого согласия отца. В четырнадцать лет он уже был совершенно взрослым мрачным человеком. В шестнадцать он уже точно знал, чем хочет заниматься. В восемнадцать он записался в Первую стрелковую дивизию графства Гламорганшир.
Через два года, когда заболел отец, Льюина демобилизовали по семейным обстоятельствам. Он покинул армию, которая была его единственной семьей. Письмо пришло, когда он проходил учения в Солсбери. Он присел на свою жесткую койку в бараке, опустил голову в ладони и заплакал, качаясь взад и вперед. Рядовой Делавер сел рядом. Ночью он сунул клочок бумаги в руку спящего Делавера; там был записан его адрес и «я люблю тебя». Делавер не проснулся. Льюин на прощание поцеловал его, очень сдержанно, в губы и пожал ему руку, сильно, чтобы остался след.
Сидя в темном доме и глядя на овец, Льюин вспомнил этот поцелуй, руку Делавера в своей руке и покраснел. Как давно это было, думал он, а его тело все еще трепещет от воспоминаний: так явственно ощущалось присутствие теплого тела. Льюин пережил достаточно много, чтобы научиться понимать самого себя, даже немного любить. Долгие годы он жил в компании с прикованным к постели отцом. Он заботился о нем. Мыл его, подавал судно, чистил зубы, кормил с ложки овсянкой и картофельным пюре, а отец сверлил его суровым взглядом, полным бессильной злости. Когда-то все это было для него бременем, висело на нем,