Точно. Но издалека, откуда-то из далеких просторов вне сарая. И это не детский голос. Это овцы. Перепуганные.
Он оторвал себя от стены и побежал. В его ушах звучали скрип и хруст гнилого дерева — зверь, обманутый своей жертвой, вылезал из гнезда, ломал доски лапами. Льюин пробежал вдоль сарая, протянул руку к двери и выбежал на свет угасающего дня. Он выронил замок из рук. Пот стекал по нему ручьями, холодные капли стекали по ногам и животу. Он постоял немного, задыхаясь и шумно глотая.
Блеяние доносилось с верхнего поля; высокий слабый звук, много голосов одновременно. Такое он обычно слышал только во время ягнения, когда к отаре подходила собака или лиса. Льюин промчался по тропе, выбежал на дорогу и понесся прямо через поле. Пока он бежал, он смог разобрать еще один звук, тоже высокий. Как будто кто-то играл в ковбоев и индейцев. Ребенок.
* * *
Джеймс не сбрасывал скорости на поворотах и постоянно сигналил. Если кто-то поедет ему навстречу, его ждет сюрприз. Дорога извивалась, как лапша в китайском рагу. И именно китайское рагу будет наиболее подходящим описанием того, во что он превратится, если что-нибудь умудрится пересечь ему дорогу.
Он последний раз повернул, не отнимая руки от гудка, ударил по тормозам и вцепился в дверцу, которая застонала под его неуклюжими руками и отказалась открываться. Так ее не открыть. Он сжал руки в кулаки и потом аккуратно,
— Сэм! Льюин!
Он неосознанно почувствовал какое-то движение где-то неподалеку; ноги сами понесли его в нужном направлении, какой-то голос будто шептал: «Он там». Инстинкт.
* * *
Даже в лучшие дни ступеньки, ведшие вниз, к камням, были опасными, неровными, заросшими вьющимися растениями и крошились под ногами. Льюин понял, что в тусклом вечернем свете, на подкашивавшихся от спешки ногах может упасть вниз и превратиться в красочное пятно на камнях. Он заставил себя двигаться медленнее, крепко держаться руками за ярко-розовый поручень, контролировать свой порыв. Он хорошо видел мальчика внизу, бившегося в темно-зеленых волнах.
— Я иду! — крикнул он. — Держись!
Что-то показалось ему странным, но у него не было времени постоять и подумать. Он спускался по предательскому серпантину ступенек, потом прыгнул. От холода воды перехватило дыхание, о берег глухо бился злой прибой. Льюин поплыл в сторону Сэма, схватил его и поволок, дотащил до берега, подтащил к камням и поднырнул под мальчика, стараясь не поддаваться страху перед тяжелой черной водой. Он вынырнул на поверхность, затряс головой, избавляясь от воды в ушах и на волосах, оттолкнул в сторону какой-то крупный предмет, плававший на поверхности воды. Сэм вцепился в камень и попытался вылезти из воды. Льюин увидел, что мальчик в безопасности, и, собравшись с силами, вылез сам. Он лег на камень рядом с Сэмом и обнял его одной рукой; он чувствовал, что то теряет сознание, то снова приходит в себя. Глаза и рот Сэма были крепко закрыты, он быстро дышал. Наглотался воды? Льюин постарался перекричать грохот прибоя:
— Сэм? Все нормально?
Сэм судорожно кивнул, и все его тело затряслось. Льюин уперся в камень ногами и, качаясь, встал, потом помог подняться Сэму. Он дотащил мальчика по камням до ступеней, затем закинул его себе на плечо и двинулся вверх, хватаясь свободной рукой за поручень.
Он прошел по полю пятьдесят ярдов и увидел Джеймса, который перелезал через стену. Льюин остановился, Джеймс спрыгнул, сделал шаг к нему и замер.
14. Попытки найти смысл
Многие шизофреники проходят стадию, когда «они» превращаются в «он». До этого больные находятся во власти неопределенного числа наблюдателей, заговорщиков и манипуляторов, бесформенной армии, которая всюду занята организацией случайностей и совпадений. А потом странным уродливым цветком распускается психотический инсайт; разрозненные голоса за сценой собираются в единое целое, часто в одного человека, который руководит всем таинственным спектаклем. Так больной пытается найти в происходящем смысл, и это даже может служить положительным признаком. Намного проще одолеть одну связную, пусть и сложную, галлюцинацию, чем хаотическую путаницу страхов и фантазий. Другие, менее везучие пациенты никогда не доходили до этой стадии; их представления становились все более беспорядочными, часто логически или психологически невероятными: например, у них плавились мозги или их глаза принадлежали другому человеку.
Доктор Каванах полагала, что галлюцинативная система Адель становилась все более структурированной и строилась вокруг откровения, которое больная видела в своих картинах. Поворотной точкой стал приступ, после которого Адель пришлось вводить снотворное, — он ознаменовал начало новой фазы в истории болезни. Доктор Каванах имела привычку записывать утверждения пациентов как рассказ, который с их точки зрения был правдой. В такой форме эту историю можно было изучать, пациент мог увидеть нелогичность логики и противоречия, а порой и ее абсолютное неправдоподобие. Конечно, для того чтобы суметь воспринять этот подход, пациент должен достичь определенной степени выздоровления, и этого многим не удавалось сделать никогда. Человек с интенсивными галлюцинациями, которого мучили голоса и обвинения, часто просто не мог сосредоточиться: голос доктора тонул в хоре инсинуаций и шепоте заявлений. Адель, казалось, удалось избежать явных галлюцинаций такого типа, хотя порой она как будто слушала что-то, чего никто, кроме нее, не мог слышать: ее глаза стекленели, она мрачнела, наклоняла голову. Слушала.
Но было непонятно, слушает она окружающие звуки или прислушивается к чему-то, находящемуся вне ее.
Доктор Каванах еще раз просмотрела свои записи. Пока история Адель выглядела примерно так:
«Я убила своего ребенка (Руфи), потому что этого хотел мой второй ребенок (Сэм), это было частью эксперимента, который он проводил. Он хотел выяснить, сможет ли он вернуть к жизни человека, но не хотел убивать его сам. Эксперимент окончился неудачей: Руфи не вернулась. Сэм заставил меня утопить Руфи, оказывая на меня психологическое давление. Он ничего не говорил, но я знаю, что он хотел именно этого. Мне показалось, будто кто-то кричал „топи“, „топи“, и я решила, что это о Руфи».
Ничего необычного. Мать пыталась спасти своего ребенка, и ей это не удалось. Естественно, она испытывает сильнейшее чувство вины: как правило, это самая тяжелая особенность трагедии. Адель одновременно брала на себя ответственность (она утопила Руфи) и обвиняла другого (Сэма). Элегантная и очень полезная схема.
«Когда мы переехали в Уэльс, Сэм продолжил свои эксперименты. Он убил овцу, оторвал у нее заднюю ногу и часть туши. Я нашла оторванные куски и спрятала их в морозильнике и в студии».
Тоже какое-то странное правдоподобие, по крайней мере в той части, где говорилось о спрятанных кусках овечьей туши: куда еще, если не в морозильник? И как еще отреагировать художнику, если не нарисовать это?
'Он убил овцу, чтобы посмотреть, удастся ли ему воскресить ее. Ничего не получилось.
Однажды я проснулась и услышала, что с поля доносятся какие-то голоса. Я вышла. Он был там с еще одной изувеченной овцой. Он пытался сбросить ее с утеса. Увидев меня, он убежал. Я попыталась похоронить овцу, чтобы никто не мог ее найти. Но пришел сосед и меня увидел. Все решили, что это сделала я. Но это не я'.
Адель представала заботливой, обязательной матерью, защищающей своего ребенка от последствий его поступков. Ей удавалось «не помнить» обо всем этом, пока она не увидела ребенка в одной из своих картин, — и тогда все вернулось.
Ничего невозможного с логической точки зрения: никаких пришельцев из центра земли или невероятных сил. Принимая во внимание диковинные предпосылки, все это было правдоподобно — ну ладно, допустимо. И, как узнала доктор Каванах из разговора с Джеймсом, увечья действительно имели место. Сделала это Адель или нет, проблему должен решать кто-нибудь другой; в конечном счете это проблема полиции. В