это бедное место. Мне не дадут работу на фабрике. Зачем, когда они могут нанять женщин и детей, заплатив им половину заработка мужчины за полный рабочий день. Моя жена работала там, пока не заболела; она уходила на работу, когда еще не было пяти утра, а возвращалась домой ночью, не имея сил сварить еду или прибраться в доме. Я пытаюсь ей помочь, но как? И мое сердце обливается кровью, когда я вижу, что моя жена работает вместо меня, мужчины. Здоров? Да, я здоров, но скоро заболею, сидя без дела, видя, как она вянет, и, не зная, как ей помочь… Дайте мне работу, миледи! Мне не нужна ваша благотворительность. Мне нужны мои права, права свободного человека. Дайте мне работу, любую работу, а потом увидите.
Он не позволил мне увидеть свою жену, и я не настаивала. Я осознала, что, несмотря на его грубость, его жена получает от него все, что его любовь к ней могла дать.
Я побывала еще в двух домах на этой ужасной улочке. В одной семье было шестеро детей, четверо болели, и все спали в одной постели. Двое других были на фабрике. В другой семье…
Все истории не отличались одна от другой, я слышала те же жалобы от женщин и мужчин. Нищета и отсутствие работы, разваливающиеся дома, на ремонт которых нет денег, загрязненные реки, плохая еда.
Я рассказала Клэру об этом за обедом. Не могла не сказать, хотя знала, что эта тема вызовет у него гнев. То, что я видела и слышала сегодня, не давало мне права молчать.
— Итак, — сказал он, когда я закончила свою маленькую речь, — вы играете роль великодушной леди. Я обещал не вмешиваться в ваши дела, но должен сказать: я восхищаюсь вашим мужеством больше, чем здравым смыслом.
— Я не храбрюсь. Но все это ужасно! Неужели нельзя ничего сделать для этих людей? Только отремонтировать дома. Они мне говорили, что осенью здесь идут сильные дожди, а все крыши дырявые.
Клэр откусил кусочек пирога.
— Ремонт стоит денег, — сказал он спокойно. — Сейчас у меня их нет.
В окно я видела законченный фасад реставрируемого крыла дома. Стекла в окнах сверкали, а камень стен напоминал по белизне мрамор. Внутри, в чудесно отделанных дорогостоящими орнаментами комнатах, стояла новая мебель, доски из импортного итальянского камня украсили старые камины… Клэр заметил мой взгляд.
— У меня нет денег, — повторил он и откусил еще кусочек пирога.
— Но я думала, что у меня…
Слова застряли у меня в горле. Прежде всего я не имела никакого представлений о деньгах. Я не знала, каково мое состояние, и, конечно, не знала, сколько он из него потратил.
К моему удивлению, он не обиделся.
— У вас было и есть значительное состояние, — сказал он мягко. — Но, тем не менее, вам следует понимать, что нельзя все время расходовать капитал и соответственно снижать и постепенно полностью утратить доход от капитала. Оставьте мне деловые вопросы. Уверяю вас, они в надежных руках.
Вот так наш разговор на эту тему снова остался без последствий, потому что мне не хватило храбрости продолжать его, видя явное преимущество Клэра. На этот раз я не забыла об этом. Клэр отлучался из дома надолго, и так как он, казалось, не очень интересовался тем, как я провожу свободное время, я не спешила просвещать его. Должно быть, он смеялся бы от души, если бы узнал, что я занимаюсь самообразованием. Я бы тоже не удержалась от смеха несколькими месяцами раньше, если бы кто-то сказал мне, что в один прекрасный день меня будут учить толпа полуграмотных крестьян и старик, скрюченный ревматизмом.
Мне часто приходило в голову, кем бы мог стать старый Дженкинс, обладая богатством и благородным происхождением. Перед смертью мать Клэра открыла сельскую школу, просуществовавшую недолго. Несколько пожилых деревенских учились в ней чтению и письму, но Дженкинс пошел дальше. Он никогда не прекращал учиться, и у него был редкий дар видеть в сегодняшних трудностях причины, их вызывающие. Мне довелось слышать рассказы о бедах и несправедливости от всех жителей деревни, но только Дженкинс рассказал мне об огораживании общинных земель, о законе «о бедных», о Лиге борьбы с хлебными законами и фабриках.
Должно быть, мы представляли собой забавную картину в те утренние часы, когда сидели бок о бок на скамейке за домиком Дженкинса: старик, весь сгорбленный и согнутый ревматизмом, с длинными седыми волосами вокруг морщинистого лица, и молодая светская женщина в мехах, кружевах и драгоценностях. Меня это мало трогало, я слишком занята была обучением. С помощью Дженкинса я стала понимать причины упадка этой деревни, типичной для сотен других по всей Англии.
Столетие назад каждая семья обрабатывала свою землю, а скот пасся на общем пастбище. Владение землей никогда не оспаривалось, потому что одни и те же семьи владели своими участками сотни лет. После принятия новых законов многим мелким фермерам оказалось не под силу огораживать заборами и осушать землю, как требовали законы, и те, у кого не было официальных прав на землю, а таких было огромное большинство, потеряли на нее право. Им оставалось только стоять в стороне и смотреть, как поля, которые их семьи возделывали в течение поколений, включали в угодья помещика, оставляя их ни с чем.
Дженкинс говорил о печальных последствиях «огораживания» — так называли этот процесс; но одно дело — слышать сухую статистику и совсем другое — видеть результаты: истощенные лица голодных детей и бессильный гнев их родителей. Исчезли старинные деревенские ремесла — вязание и ткачество, их вытеснили более дешевые фабричные изделия. Владельцы фабрик не желали нанимать здорового мужчину, когда можно было взять на работу меньше чем за полцены его десятилетнего сына. А для работы на станках не требовалась сила взрослого человека.
— Один закон для богатых и другой — для бедных, — сказал как-то Дженкинс. Теперь я знала, что это значит. Один свод законов лишал бедных их земель, другой устанавливал высокие налоги на ввозимое зерно, чтобы сохранить цены на отечественные сельскохозяйственные продукты. Но сельскохозяйственными угодьями теперь владели богатые, поэтому даже стоимость хлеба для бедняка контролировали те, кто украл его поля. Протестовать было также нельзя, ибо закон лишал безземельных права избирать и иметь представительство в парламенте.
Революция во Франции случилась не так уж давно. Мисс Плам с ужасом рассказывала об этих запятнанных кровью годах; вот так, подчеркивала она, иностранцы решали свои проблемы. Но, слушая Дженкинса и видя лица людей помоложе, собиравшихся вокруг него, я думала: «Сколько же французов испробовали более гуманные средства достижения справедливости, перед тем как взяться за пики и пойти убивать и жечь!»
Я удивлялась еще более своим собственным мыслям. В них тоже происходила революция.
Иногда, в более легкие минуты, Дженкинс потчевал меня местными легендами и историей. Его воспоминания о прошлом не были сухими выдержками из книг: это были рассказы очевидцев, передававшиеся из поколения в поколение. Возможно, в них были неточности, но им было не занимать яркости и образности. Жуть брала, когда, словно о живших вчера людях, он рассказывал об Уорвике Великом или внуке короля Иакова II. К моему удивлению, подтвердилось мнение миссис Эндрюс, что король Ричард остается здешним национальным героем и пренебрежительные отзывы в его адрес воспринимаются в этих краях весьма неодобрительно. Старый Дженкинс называл его Диконом и рассказывал о нем с такими подробностями, что я почти верила, что он, а не его дальний предок находился в ликующей толпе в тот день, когда юный король триумфально въезжал в Йорк.
— Они называли его Горбуном, — сказал сердито Дженкинс. — Ничего подобного, миледи. Он был худощав, что, правда то правда, и среднего роста, но прямой, как стрела, и хороший воин. Его светло- каштановые волосы спускались до плеч, у него были темные глаза, пронзительный взгляд, от которого трудно было скрыться лиходею. Но если вы ему нравились, он раскрывал вам свою широкую улыбку. Тогда его глаза светились добром, и он смеялся, поднимая одну бровь…
— Боже праведный! — воскликнула я. — Вы, должно быть, видели его сами, Дженкинс.
— Ну, мне рассказывал о нем мой дед, а ему — его дед, а тому — мать матери его матери, — объяснял Дженкинс. Это звучало так убедительно, что я даже не стала пересчитывать предков, чтобы убедиться в правильности его слов.
Дженкинс был слишком хорошо воспитан, чтобы критиковать семью мужа в моем присутствии, чего не скажешь о других жителях деревни. Без сомнения, они считали Клэров узурпаторами и тиранами и никогда