прощай, печаль, прощайте, одинокие бессонные ночи…
Стражники распахнули большие ворота Уайтхолла, мой кортеж выехал на улицу. Я ликовала.
Выглянуло солнышко — конечно же дождя больше не будет. Солнечные лучи вспыхнули на золотой парче и, судя по приветственным возгласам, по обыкновению, зажгли толпу. О, мой добрый народ! Я любила его всем сердцем.
Однако по мере того, как мы подъезжали, я начинала разбирать слова.
— Лорд Эссекс! Хотим видеть лорда-генерала!
— Храни Господь доброго графа! Благодарение Богу, что он вернулся невредим!
— Где граф? Граф! Добрый граф!
По всей набережной, по всей Флит, до вершины Ладгейтского холма, за старым собором Святого Павла, в Ист-чипе и Бай-уорде слышалось одно и то же:
— Граф! Граф!
— Господь да хранит героя Кадиса, нашего избавителя!
— Покажите графа!
Разумеется, кое-что перепало и мне.
— Небеса благоволят Ее Величеству!
— Вот наша добрая королева Бесс!
Однако мои губы, которые произносили Благодарю тебя, мой добрый народ», были холодны, еще холоднее было на сердце. Никто не крикнул: Вспоминаю доброго короля Гарри!», никто не благословлял мое прекрасное лицо». И никто не кричал: Многие лета!», только: Лорд-генерал! Лорд-генерал! Когда мы увидим графа?!»
Он стоял на носу корабля и тянул шею, высматривая меня. Я подъехала, он спрыгнул на сходни, сбежал на берег в сопровождении роя своих спутников, схватил мою руку, прижал ко лбу, припал губами к стремени.
— О, моя сладкая королева!
Он рыдал в открытую, плакал светлыми слезами радости. А что я?
Ничего.
Я мечтала о его возвращении, молилась и плакала. Вот он здесь — радость обернулась во рту пеплом, болью, желчью.
Как я вырастила эту гадюку, которая того и гляди обернется против меня и ужалит? Кто спасет меня от многоглавого чудовища, грозы всех королей, от черни, враждебного народа, рассерженной толпы?
Сейчас она занята его великой победой над нашим давним врагом, ненавистной Испанией. Но четыре дождливых года, четыре года неурожая, — и они начнут голодать, а тогда, как сера, вспыхнут от малейшей искры…
Я хотела вернуться той же дорогой, по улицам Лондона, во главе пышной церемониальной процессии: я — на серой в яблоках кобыле, он — на черном жеребце, которого вели за мной в поводу. Но какой дурак покажет народу человека, которого любят больше меня? Раз так, вернемся по реке. Я сказалась усталой и потребовала королевскую барку.
Его возвращение зажгло меня ревностью, новости, которые он привез, подлили масла в огонь. Кузен Говард, вернувшийся вместе с ним, насилу дождался, когда сможет высказать свое негодование. Когда мой лорд утратил расположение моего доброго Чарльза?
Они сожгли меньше галионов, чем полагали вначале, стиснув зубы, докладывал Говард. Испанская угроза отодвинута, но не уничтожена.
Придется спускать с цепи моих каперов — Хоукинса, Джильберта, Фробишера, — чтобы они довершили дело, а значит — снова платить за каждый нанесенный Испании удар.
Из-за своих разногласий они упустили купеческий флот — мой лорд не послушал главнокомандующего. Покуда они телились, испанский адмирал хладнокровно распорядился поджечь корабли, лишив меня — и своего короля — примерно двадцати миллионов флоринов.
Я молча выслушала взбешенного Говарда, поблагодарила и отпустила. Оставшись одна, уронила голову на руки. Что за скорбная повесть о гордости и безумии! Одна подробность сразила меня в самое сердце. Этого так оставлять нельзя!
— Милорд, кузен сказал, что в этом плавании вы посвятили в рыцари шестьдесят с лишним человек?
— Это награда за доблесть! — вспылил он. — Привилегия полководца — самому посвящать в рыцари.
Привилегия?
Привилегии бывают у королей. У подданных — нет.
Я была очень спокойна.
— В таком путешествии уместно было посвятить двоих, самое большее — четверых, шестеро было бы уже чересчур. Но шестьдесят?
Он страстно возвысил голос:
— Не сомневайтесь в действиях вашего верного слуги, мадам, сердце подсказывает мне, когда и как я должен поступить!
Иными словами: Я буду делать, что мне заблагорассудится!»
Может быть, я разозлилась из-за того, что один из его скороспелых трехгрошовых рыцарей — Робинов бастард, побочный сын от Дуглас? Даже видеть, что он вырос и является ко двору как сэр Роберт Дадли — так называли в молодости самого Робина, — с Робиновыми глазами, носом, ртом, походкой, осанкой, было достаточно тяжело, а если еще и знать, что это мой лорд вывел его в люди…
Однако хуже всего был страх — нет, уверенность, — что мой лорд присвоил себе королевское право осыпать милостями и вершить суд. Я выкормила чудовище.
И не я одна это видела. Его же креатура Фрэнсис Бэкон, которого я не любила, но которым поневоле восхищалась, предостерегал его. Добивайтесь расположения государыни личной преданностью, как лорд Лестер, — убеждал он, — не войной и не поисками народной любви.
Ныне вы любимец Англии, а не английской королевы — может ли образ более опасный представиться воображению монарха, тем паче столь чувствительной женщины, как Ее Величество?»
Любимец Англии.
Верно, толпа его любила, верила, что он во всем прав. Она считала, что ее герой спас меня от заговора и выиграл войну. Его ум доказан разоблачением Лопеса, его доблесть — осадой Кадиса.
Его обожали.
Как когда-то обожали меня.
И все-таки я по-прежнему его обожала.
Как дура, как все дуры — скажите уж, как все старые дуры! — я по-прежнему за него цеплялась. Несмотря на страхи, на злость, мое глупое сердце всякий раз его прощало — спустя дни, часы, даже минуты оно оттаивало, как было с Робином… я нуждалась в нем, в его молодости и жизни, особенно теперь, когда смерть вновь перешла в наступление и скосила тех, кто заслонял меня своими телами, — одного за другим.
Я потеряла двух старых кузенов — прежде всего Хансдона, дорогого старого Гарри Кари, моего лорда- камергера, сына моей тетки Марии, затем старого советчика, сурового пуританина, но верного друга, моего родственника со стороны его жены Кэт, сестры Гарри.
И снова, как дура, я в полубезумии выкрикивала вслед их отлетающим душам: Как вы посмели, как посмели!» Ноллиса я назначила своим советником в день вступления на престол, Хансдона вскоре после того. Оба оставили сыновей, которые тут же заняли отцовские места и должности, добрых и верных, подобно своим родителям. Оба прожили долгую жизнь в почете и довольстве, оба умерли своей смертью, мне не из-за чего было убиваться. Однако я скорбела, и не только о себе: вслед за Робином, Хаттоном, Уолсингемом еще два звена моей золотой цепи распались навеки.
И кто теперь скажет мне правду?
Этот же год унес и третьего, и четвертого: Пакеринга, лорда-хранителя печати, и старого Кобема, хранителя пяти портов, ничем особо не выдающегося до последних трагических событий, но тем не менее незаменимого. Одиночество подступало ко мне все ближе.