пустыми окнами, с крышами, похожими на шляпы без полей цвета мха, струилась широкая, спокойная серая река, берущая начало где-то в горах.
Река огибает город, и он похож на остров, охваченный водяной петлей. Река течет с юга, поворачивает на запад и вновь возвращается к югу, где от начала петли ее отделяет узкая полоска земли, на которой и стоит наш дом, последний в городе. Дальше, за зеленым холмом, река исчезает из виду.
По бурому, высотой в человеческий рост, мосту из сырых неоструганных стволов, прогибающихся, когда по ним катят повозки, можно перейти на другой лесистый берег, где песчаные обрывы нависают над водой. С нашей крыши видны луга, в чьих туманных далях горы повисают, как облака, а облака покоятся на земле, как горы.
Посреди города стоит похожее на замок вытянутое здание, предназначенное ни больше ни меньше для того, чтобы отражать своими безжизненными сверкающими окнами палящий зной осеннего солнца.
В щелях между камнями мостовой вечно безлюдной базарной площади, где в кучах опрокинутых корзин, как забытые гигантские игрушки, стоят зонтики торговцев, растет трава.
Иногда по воскресеньям, когда зной раскаляет стены вычурной городской ратуши, раздаются приглушенные звуки духовой музыки, поднимаемые с земли прохладными порывами ветра. Они становятся все громче и громче, ворота трактира «На почте Флетцингера» внезапно распахиваются, и свадебная процессия, разодетая в старинные пестрые одежды, направляется к церкви. Молодежь в разноцветных лентах празднично размахивает венками; впереди — толпа детей, во главе которой проворный, как ласка, несмотря на свои костыли, полоумный от радости крохотный десятилетний калека, как будто все веселье праздника принадлежит только ему, в то время как остальные загипнотизированы лишь его торжественной серьезностью.
В тот первый вечер, когда я, собираясь заснуть, уже лежал в постели, дверь отворилась, и меня охватил необъяснимый страх, потому что ко мне шел барон и я подумал, что он хочет меня связать, как обещал.
Но он только сказал:
— Я хочу научить тебя молиться. Никто из них не знает, как следует молиться. Это надо делать не словами, а руками. Тот, кто молится словами, просит милостыню. Человек не должен просить. Твой Дух уже знает заранее, что тебе необходимо. Когда две ладони соприкасаются друг с другом, левая половина в человеке замыкается через правую, образуя цепь. Таким образом тело прочно связано, и из кончиков пальцев обращенных кверху, свободно взвивается вверх пламя… Это тайна молитвы, которую не найдешь ни в одной из Священных Книг.
В эту ночь я впервые странствовал так, что на следующее утро уже не проснулся, как прежде, одетым и в пыльных сапогах.
II. Семья Мутшелькнаус
Наш дом — первый на улице, которая, если верить моей памяти, называлась «Пекарский ряд». Он стоит обособленно.
Три его стены обращены к лугам и лесам, а из окна четвертой стороны я могу дотянуться до стены соседнего дома — так узка улочка, разделяющая оба строения.
Эта улочка не имеет названия, это всего лишь круто поднимающийся вверх узкий проход, связывающий друг с другом оба левых берега одной и той же реки; он пересекает перешеек, на котором мы живем и который соединяет город с окрестностями.
Ранним утром, когда я выхожу гасить фонари, внизу, в соседнем доме, открывается дверь, и рука, вооруженная метлой, сбрасывает стружки в протекающую реку, которая разносит их вокруг всего города, чтобы получасом позже, едва в пятидесяти шагах от другого конца прохода, лить свои воды на плотину, где она с шумом исчезает.
Ближний конец прохода выходит в Пекарский ряд. На углу соседнего дома висит табличка:
ФАБРИКА ПОСЛЕДНИХ ПРИСТАНИЩ учрежденная АДОНИСОМ МУТШЕЛЬКНАУСОМ Раньше там было написано: «Точильщик и гробовщик». Это можно отчетливо разобрать, когда табличка намокает от дождя и проступает старый шрифт.
Каждое воскресенье господин Мутшелькнаус, его супруга Аглая и дочь Офелия идут в церковь, где они всегда усаживаются в первом ряду. Точнее, фрау и фройлейн садятся в первом ряду, а господин Мутшелькнаус — в третьем, под деревянной фигурой пророка Ионы, где совсем темно.
Каким смешным сейчас, спустя много лет, мне кажется все это, и каким несказанно печальным!
Фрау Мутшелькнаус всегда одета в черный шелестящий шелк, из которого выглядывает малиново- красный бархатный молитвенник. В тусклых, цвета сливы, остроносых сапогах с галошами она семенит, с достоинством подбирая юбку у каждой лужи. На ее щеках сквозь подкрашенную кожу проступает выдающая возраст красно-голубая сетка прожилок; ее все еще выразительные глаза, с тщательно подведенными ресницами, стыдливо опущены, ибо неприлично излучать очаровательную женскую прелесть, когда колокола зовут к Богу.
Офелия носит свободную греческую одежду и золотой обруч вокруг прекрасных белокурых локонов, ниспадающих на плечи, и всегда, когда я ее вижу, у нее на голове миртовый венок.
У нее прекрасная, спокойная, отрешенная походка королевы. У меня всегда замирает сердце, когда я думаю о ней. Когда она, идет в церковь, она одевает вуаль… Впервые я увидел ее лицо гораздо позднее. Это лицо с темными большими задумчивыми глазами, так странно контрастирующими с золотом ее волос.
Господин Мутшелькнаус в длинном черном болтающемся воскресном сюртуке обычно идет чуть поодаль, позади обеих дам. Когда он забывается и идет наравне с ними, фрау Аглая всякий раз шепчет ему:
— Адонис, пол шага назад!
У него узкое печально-вытянутое обрюзгшее лицо с рыжеватой трясущейся бородкой и выдающимся птичьим носом, выступающим из-подо лба, завершающегося лысиной. Голова с маслянистой прядью волос выглядит так, как будто ее хозяин борется с паршой и по ошибке забыл убрать оставшиеся висеть по бокам волосы.
В цилиндр, надеваемый обыкновенно по праздникам, г-н Мутшелькнаус вставляет ватный валик толщиной в палец, чтобы цилиндр не качался.
В будние дни г-на Мутшелькнауса не видно. Он ест и спит внизу, в своей мастерской. Его дамы занимают несколько комнат на третьем этаже.
Три или четыре года прошло с тех пор, как приютил меня барон, прежде чем я узнал, что фрау Аглая, ее дочь и г-н Мутшелькнаус связаны друг с другом.
Узкий проход между двумя домами с самого рассвета до полуночи наполнен ровным рокочущим шорохом, как будто где-то далеко внизу не может успокоиться рой гигантских шмелей. Этот шум, одновременно тихий и оглушительный, доносится и до нас, когда нет ветра. Вначале это меня беспокоило и я все время прислушивался, желая узнать, откуда он исходит, но мне ни разу не пришло в голову спросить об этом. Никто не интересуется причинами постоянно повторяющихся событий, они кажутся чем-то само собой разумеющимся. Какими бы необычными они ни были сами по себе, к ним привыкаешь. Только тогда, когда человек переживает опыт шока, он начинает действительно познавать… или обращается в бегство.
Постепенно я привык к шороху как к шуму в ушах; ночью, когда он неожиданно стихал, я просыпался и мне казалось, что меня кто-то ударил.
Однажды, когда фрау Аглая, зажав уши руками, стремительно завернула за угол и наткнулась на меня, выбив у меня из рук корзину с яйцами, она произнесла, извиняясь: «Ах, Боже мой, мое дорогое дитя, этот звук производит ужасный станок нашего кормильца… И… и… и его подмастерьев…» — добавила она, как бы оборвав себя.
«Так это токарный станок г-на Мутшелькнауса… — вот что так грохочет!» — понял я.
То, что у него нет никаких подмастерьев, и что фабрика содержится им самим, я узнал позже, и от