пробудилось, осознало себя, стало видеть и слышать.
Началось это так: мне снилось, что я заживо погребен и не могу пошевелить ни рукой ни ногой; затем я глубоким вздохом наполнил грудь, и при этом крышка гроба отскочила… И я пошел по странной белой дороге, еще более пугающей, чем могила, из которой я выбрался, ибо я знал, что у этой дороги нет конца…
Я вернулся назад, к своему гробу и увидел, что он стоит вертикально посреди дороги. Он был мягким, как плоть, и у него были руки и ноги, ступни и ладони, как у трупа. Когда я залезал в гроб, то заметил, что я больше не отбрасываю тени, и когда я, проверяя, бросил взгляд на себя, я увидел, что у меня больше нет тела. Затем я потрогал свои глаза, но у меня больше не было глаз. Тогда я захотел взглянуть на свои руки — но я не увидел никаких рук.
Крышка гроба медленно закрывалась надо мной, и мне почудилось, что мои мысли и чувства, когда я стоял на белой дороге, принадлежали какому-то бесконечно старому, но все же еще не сломленному существу. Затем, когда крышка гроба опустилась, это чувство рассеялось, как дым, оставив в осадке лишь приглушенный мутноватый поток сознания, характерный для замкнутого подростка.
Наконец крышка гроба захлопнулась окончательно, и я проснулся в своей постели.
Вернее, мне лишь показалось, что я проснулся. Было еще темно, но по слабому аромату акации, проникавшему в комнату через открытое настежь окно, я почувствовал, что первое дуновение наступающего утра уже коснулось земли, и что самое время идти и тушить городские фонари. Я схватил свою палку и спустился вниз по лестнице. Закончив работу, я перешел через мост палисадника и поднялся в гору. Каждый камешек на пути казался мне здесь известным и знакомым, однако я не мог припомнить, бывал ли я здесь раньше.
Альпийские цветы, белоснежные одуванчики благоухали в росистых черно-зеленых высокогорных лугах в предрассветном мерцающем воздухе. Затем на горизонте небо разверзлось и живительная кровь зари разлилась по облакам.
Жуки, отливавшие голубизной, и огромные птицы со сверкающими перьями, проснувшиеся по неслышимому таинственному зову, поднимались со свистом с земли и зависали в воздухе на уровне человеческого роста, обратившись к пробуждающемуся солнцу.
Дрожь глубочайшего потрясения пробежала по всем моим членам, когда я увидел, почувствовал и понял эту грандиозную безмолвную молитву Творения.
Я повернул обратно и пошел в город. Моя огромная тень, как бы приклеенная к моим подошвам, скользила передо мной.
Тень — это цепь, которая привязывает нас к земле, это черный призрак, порожденный нами и обнаруживающий таящуюся в нас смерть всякий раз, когда наше тело попадает в поток световых лучей…
Когда я вошел в город, было уже совсем светло. Дети шумно стекались к школе. «Почему они не поют: „Таубеншлаг, Таубеншлаг, тра-ра-ра, Таубеншлаг“? — пришла мне в голову мысль. — Разве они не видят, что это я? Может быть, я стал настолько другим, что они меня более не узнают?»
Тут внезапно новая страшная мысль пронзила меня: «А ведь я никогда не был ребенком! Даже в приюте, совсем маленьким. Я никогда не знал тех игр, в которые они играли. Даже тогда, когда мое тело почти механически участвовало в них, мои мысли были где-то совсем далеко. Во мне живет какой-то древний старик, и только мое тело кажется молодым! Точильщик, наверное, угадал это, поскольку вчера он говорил со мной как со взрослым».
Я вдруг испугался. Вчера был зимний вечер. Как могло случиться, что сейчас летнее утро? Я все еще сплю? Может, я — лунатик? Я взглянул на фонари: они были погашены. Так кто же, кроме меня. Мог их погасить? Значит, когда я их тушил, у меня еще было тело! Но, может быть, я сейчас мертв, и, может быть, эта история с гробом случилась на самом деле, а не во сне? Я решил это проверить, подошел к одному из школьников и спросил его: «Ты узнаешь меня?». Он не ответил и пробежал сквозь меня, как сквозь пустое пространство.
«Итак, я мертв, — хладнокровно пришел я к выводу. — Нужно быстро отнести фонарную палку домой, пока я не исчез,» — подсказывало мне мое чувство долга, и я вошел в дом моего приемного отца.
В комнате палка выпала у меня из рук и наделала много шума. Барон, сидевший в своем кресле, услышал его, повернулся и сказал:
«Ну, наконец-то ты пришел!». Я обрадовался тому, что он меня заметил. Из этого я заключил, что я не мертв. Барон выглядел как обычно, в том же самом сюртуке, со старомодным, цвета тутовой ягоды, жабо, которое он любил носить дома по праздникам. Но было в нем что-то такое, что мне показалось незнакомым. Его зоб? Нет. Он был ни больше, ни меньше, чем раньше.
Я обвел глазами комнату — здесь также ничего не изменилось. Ничто не пропало, ничто не добавилось. «Тайная вечеря» Леонардо да Винчи — единственное украшение комнаты — висела, как всегда, на стене. Все на своих местах. Стоп! Разве зеленый гипсовый бюст Данте с резкими монашескими чертами стоял вчера на полке
Барон заметил мой взгляд и рассмеялся.
— Ты был в горах? — начал он и указал на цветы в моей сумке, которые я собрал по пути.
Я пробормотал что-то в свое оправдание, но он дружелюбно остановил меня: — Я знаю, там наверху очень красиво. Я тоже часто хожу туда. Ты уже много раз бывал там, но каждый раз забывал об этом. Молодой мозг не может все удержать. Кровь еще слишком горяча. Она смывает воспоминания… Тебя утомила прогулка?
— В горах — нет, но прогулка по белой дороге…, — начал я, сомневаясь, знает ли он об этом.
— Да, да, белая проселочная дорога! — пробормотал он задумчиво. — Редко кто может ее выдержать. Только тот, кто родился для странствий. Когда я впервые увидел тебя, там, в приюте, я решил взять тебя к себе. Большинство людей боится белой дороги больше, чем могилы. Они предпочитают снова лечь в гроб, потому что думают, что там — смерть и там они обретут покой. В действительности гроб — это плоть, жизнь. Каждый, кто родился на земле, заживо погребен. Лучше учиться странствовать по белой дороге. Только никогда не надо думать о ее конце, ибо это невыносимо — ведь у нее нет конца. Она бесконечна. Солнце над горой вечно. Но вечность и бесконечность не совпадают. Только для того, кто в бесконечности ищет вечность, а не конец, только для того бесконечность и вечность одно и то же. Странствовать по белой дороге следует только во имя самого пути, во имя радости пути, а не из желания сменить одну стоянку на другую.
— Покой, но не отдых, есть только у солнца, там, над горой. Оно неподвижно, и все вращается вокруг него. Даже его вестник — утренняя заря — излучает вечность, и поэтому жуки и птицы молятся ей и застывают в воздухе, пока не взойдет солнце. Поэтому ты и не устал, когда взбирался в гору.
— Ты видел…, — внезапно спросил он и резко посмотрел на меня, — ты видел солнце?
— Нет, отец, я повернул обратно до того, как оно взошло.
Он кивнул успокоено. — Хорошо. А то мы больше не смогли бы с тобой вместе творить, — добавил он тихо.
— И твоя тень двигалась впереди тебя на пути в долину?
— Да, само собой разумеется…
Он не дослушал мой удивленный ответ.
— Кто увидит солнце, — продолжал он, — тот захочет обрести только вечность. И тогда он потерян для странствий. Так случается со святыми в церкви. Когда святой переходит в тот мир, этот и другие миры для него потеряны. Намного хуже то, что и он потерян для мира. Он становится сиротой! Ведь ты знаешь, каково это — быть подкидышем! Никому не пожелаешь подобной участи: не иметь ни отца ни матери! Поэтому странствуй! Зажигай фонари, пока солнце не взойдет!
— Да, — спохватился я, погруженный в мысли о пугающей белой дороге. — Ты знаешь, что означает твое пребывание в гробу?
— Нет, отец.
— Это значит, что некоторое время ты должен еще разделять судьбу тех, кто заживо погребен.
— Ты имеешь в виду точильщика Мутшелькнауса? — спросил я наивно. — Я не знаю точильщика с таким именем, он пока еще не стал видимым.