— ... Мебель рассматриваю. Давно я не видел штор! Светильники. Какие разные стали теперь деревянные кровати. А диваны! Я даже пуфик видел.
— Что?
— Ну, пуфик. Стульчик без спинки, молодой парень сел на него и обувается. Шнурки завязывает.
Веня помылся. Великолепная ванная комната Соболевых, с зеркалами, с простором — Вене и полежать бы в ванне, в ласковой воде, но понежиться он уже не способен. Отвык. Все наскоро. Маечку надел. Ростом брат высок, как и я. Глаза у него — нашей мамы. Зато на правом боку характерные отцовские родинки в россыпь.
Лет восемь назад был плох, без сознания, лежал на больничной койке пластом, а я хочешь не хочешь к нему зачастил — переворачивал брата с боку на бок, от пролежней. Одной из этих родинок, крупной и заметной, на правом его боку вдруг не стало. Похоже, я ее стер, снял начисто больничной простыней и самой тяжестью переворачиваемого Вениного тела: стерлась и нет ее. И не подумаешь, что была. Только тонкий красный следок на боку, ожог не ожог. Я тогда же спросил лечащего — мол, родинку брату сорвал. Что теперь? Врач махнул рукой: «А! Пустое!..» — О таком сейчас, мол, и говорить нечего, мелочь; и правда, подумал я, что ему наши родимые пятна?
Венедикт Петрович переоделся в чистое, а я, уже готовый, сообщил ему про заключительный наш сегодня переход по коридору: спать мы идем в третью квартиру — да, тоже моя. Там, Веня, уже приготовлено. Всегда там сплю. (Каштановых. Маленькая.)
— Мы уходим, Веня.
Ухо-ооди-иим! Слышишь? — Венедикт Петрович кивнуть кивнул, но никак не мог уйти из замечательного светлого мира Соболевых. Не мог оторваться. Он даже вернулся через комнаты в кабинет. Стоял, смотрел на кресло, в котором недавно дремал. (Нам помнится, где мы сладко спали.) Подушки в креслах. Никогда, ни в жизнь не суметь моей жесткой общажной руке так разместить, так пристроить в кресле подушку (не замяв, не пригнув уголок и в то же время так восхитительно промяв у подушки талию). Вряд ли домработница, сами, разумеется, они сами! Эстет в них не умер, в Соболевых, богаты, а как доброжелательны, добры (все крупы оставили мне, бомжу), и в придачу вот ведь сколько вкуса в их коврах, в их креслах, в их подушках с талиями, удивляйся, разводи руками, с ума сойти!.. и сами с усами, и сын в Менатепе! — сказал я вдруг вслух, восхищаясь родом человеческим и смеясь.
— О ком ты? — спросил Веня.
Его опять потянуло к полке с альбомами живописи.
— Веня. Мы уходим.
Испугался:
Венедикт Петрович шагнул к книжным шкафам ближе. Подрагивающую руку он то протягивал к золотистым за стеклом переплетам, то опускал. Я слышал, в каком он волнении.
— Что? что, Веня?
Молчал.
Тогда я ткнул рукой в яркие альбомы:
— Да. Замечательная живопись! Некоторые из них, из этих альбомов твои, Веня.
Брат глянул на меня чуть удивленно. И... кивнул. Он (человек согласный) всегда мне верил: да... да...
Я достал с полки, протянул ему:
— Твой. Это ты рисовал.
Венедикт Петрович держал альбом с репродукциями, не смея глазами пробежать название. Он читает, но не прочитывает, говорил врач. (Как и все люди, ответил я лечащему врачу тогда.)
Я достал с полки еще один альбом, вынул из ряда. (В идеальном случае немцы могли разыскать и издать несколько собраний моего брата) — я вложил еще один в его дрожащие руки.
— Это тоже твои рисунки, Веня. Твой альбом.
Я дал и третий.
— Тоже твой.
Он прижал их к груди; большие громоздкие издания торчали углами в стороны, как бы в неловких мальчишеских руках. Но Венедикт Петрович удержал их, не выронил, слепо смотря вокруг себя глазами, полными счастливых слез.
Ночь (у Каштановых) прошла спокойно: кровать для Вени, сам на раскладушке. Но рядом. Братья. Пятьдесят пять и пятьдесят два. Жизнь удалась, что там!
Днем гуляли, вывел Веню за корпус общаги — на аллею. Коробки домов, серость мегаполисная, скучновато и грязновато, асфальт выщерблен (а если чуть дождит, не пройти, кроме как в обход) — зато простор! Зато людей никого: только мы с Веней. Часа два гуляли, дышали. Потом
Веня смотрел телевизор, я сготовил — вермишель с мяском на столе с пылу, с жару. А чай у тебя на славу! — сказал Веня, заслышав запах и не отрываясь от голубеющего экрана. (Еще бы. У Соболевых всегда отменный чай.) Поели и, конечно, оба расслабились, покой, мир, животы трудятся, час плотского счастья. Венедикт Петрович в кресле, что напротив телевизора, а я на диванчике лежал. (И тоже посматривал на экран искоса.) Но вот, чувствую, устал и ноги я уже поджимаю, бочком лежу, старичок-с, тело отдыха просит...
— Посмотри на экран: степь, степь! — вскрикивает Веня. А у меня в глазах своя степь, свой плывет ковыль, мягкая белизна холмов — да, говорю, степь. Какая, говорю, степь, Веня!
Пора?.. Веня тут же согласился и быстро, спешно собрался. Оделся. Сумку через плечо — я ему туда щетку зубную, туда же бельишко, мной перестиранное (уже высохло, завернул в газету). Вышли.
На полпути к троллейбусной остановке Веня робко спросил (пока что робко) — нельзя ли ему у меня побыть еще один день? Один, а?.. На полдороге к троллейбусу, хорошо хоть не дома началось, подумал я. Нет, говорю, Веня, лечащий врач ждет. И Холин-Волин оповещен (властительный наш князек). Обещано, Веня. Ага, значит, понравилось тебе у меня? а какая ванна! а кафель настенный — обратил внимание? — кафель с водой играет! Блики — ты себе лежишь, настроение подымается, а давление (заметь) падает, ха- ха-ха!...
Троллейбус набит до остервенения, воскресенье, вечер, сидели бы дома, но нет, прут и прут куда-то. Веня толпы не выносит. (Застарелое ощущение, что он взаперти. Может начать выть.) Пешком?.. Конечно, конечно, пешком, Веня! (Я-то думал, хоть остановку-другую еще проехать.) А Венедикт Петрович, едва из троллейбуса, почти наперерез устремился к торопящемуся человеку: «Который час?..»
И почти сразу к следующему: — Который час?..
Тут я спохватился:
— Веня, Веня!.. — загораживаю его от людей, а он уже весь к ним, он рвется.
Внешне никаких перемен, разве что его зрачки сузились, глаза как глаза, с синеватым холодком. Но голову Венедикт Петрович уже склонил помаленьку набок. Петух, целящийся на зерно. К людям
— Забери ты его от греха! — Это люди, это мне, без особого восклицания, первое пока предупреждение. (Понимаю: люди ведь тоже начинают потихоньку.)
— Да он же бросается! — кричит, наезжает на меня рослый мужик, хотя