жить врозь. Зинаида Агаповна пусть приходит. Пусть уберет, ублажит, накормит. Как приходящая она хороша, кто спорит.
—...Седой он уже! Пожалей же ты его, старая блядь, — говорил ей Михаил в сердцах. (Настаивал, — а мы с ней хохотали.)
— Ты тоже сив, а небось хочешь! — смеялась Зинаида.
— Тебя?!
— Меня!..
Было смешно, и тем смешнее, что Зинаида (себе на уме) тоже была с идеей. Мне удалось ей внушить, что Михаил в нее влюблен (по-тихому) и что все его разнузданные словеса от его затаенной мужской ревности. «Да ну?» — удивлялась она, краснея. «Знаю наверняка. Убежден в этом», — серьезничал я — Зинаида не верила. Не верила, однако с охотой поила его вкусным кофе, чего при ее некотором жлобстве никогда прежде не случалось.
Зинаида Агаповна к ночи ближе становилась косноязычна: то денег не надо, то вдруг повторяла все настойчивее, вот, мол, сколько другие люди берут «с жильца за харч»! Жилец или сожитель? — казалось, мы оба с ней пытались и не могли этой разницы понять. (Этику этой общажной разницы.) Зинаида краснела, смущалась при слове «сожитель», один раз от смущения зашлась кашлем, с хрипом крикнув мне:
— Да ударь же!
То есть по спине. Чтоб прокашлялась. Работала в швейной мастерской, надышалась, пыльное дело.
Тетелин начался, помнится, с того, что я кликнул его, подголадывающего, как раз к Зинаиде — просто позвал поесть.
Тетелин тогда только-только появился в общаге, одинокий, неработающий и плюс изгнанный за какую- то глупость из техникума. (Преподавал. Что он там мог преподавать, разве что фирменную жалкость!) Ну да, да, жалкий, ничтожный, и глаза как у кролика. Но он, появившийся на наших этажах, не был тогда противным. И его дурацкая мечта — твидовые брюки (они каждое утро висели на продажу в растворе палатки) — не казалась тогда дурацкой.
— У меня никогда не было таких брюк, — сказал. (Мы шли мимо. Брюки покачивал ветер.)
— Ну и что?
Он призадумался. Он, оказывается, мог глянуть со стороны.
— У меня не было таких брюк. А у вас никогда не было изданной книги.
Я засмеялся: смотри-ка, и куснуть можешь! молодец!
Первое время я его сколько-то пас, подкармливал и приводил с собой, как гостя, к людям в застолье — так сказать, ввел. А когда замаячила на восьмом этаже очередная квартира под присмотр, предложил его в сторожа. Так у Тетелина появились первые денежки и род занятий, не якорь, но уже якорек. Вместо благодарности (люди все-таки странны!) Тетелин стал шустрить: у меня же за спиной он пытался перехватить сторожимые мною квартиры. А для этого пришлось, разумеется, наговаривать шепотком на меня лишнее — так началось.
К концу года господин Тетелин окончательно эволюционировал в мелочного сторожа-крохобора, это бы ладно, мало ли где шелухи, но плюс ко всему — оформился в мое эхо. Он наговаривал на меня моими словами и с моей же, уже уцененной, интонацией — и даже не понимал, что он меня передразнивает! Подражал в голосе и в походке. И руки в карманы, сука, держал, как я. Я уже не мог его видеть шагающим в коридоре. (И не желал больше думать о нем, как о новейшем Акакии Акакиевиче.) Как тип Акакий для нас лишь предтип и классики в ХIХ рановато поставили на
Когда маленький человек Тетелин отправился на небеса, вцепившись руками в свои плохо укороченные брюки, я, конечно, пожалел его. Как не пожалеть, кого сам опекал. Но лишь на миг. Помню порыв ветра (вдруг, со стороны высоких домов) — с ним, с ветром, и налетела жалость к Тетелину, жалость уже поздняя и почему так остро?.. Не сороковой ли день? — вот так странно подумалось мне. Подумалось спешно, как думается спохватившемуся пассажиру, хотя отправляющимся пассажиром как раз была (если была) его маленькая, увы, душа. То есть ей (его душе) уже прикрикнули с неба в положенный час. Мол, срок и время, пора! —
Может, совестилась теперь на прощанье. Повиниться хотела?
Реакция (моя) была мгновенной и, кажется, не самой гуманной: еще и не сосчитав последние дни, вслед и вдогонку ей (ему) я крикнул — я как бы присвистнул:
Когда я впервые привел Тетелина к Зинаиде, он был так голоден, что, поев, отключился: уснул сидя. Уронил голову на сытный стол. Спал. Правда, и еда в тот вечер была мощная.
— Тс-с! — говорил я ей, Зинаиде. — Тс-с, не буди!
Кавказский след
Стоя в засаде (у выхода метро), Веня бросался к идущим людям: «Который час?..» — потом у другого: «Который час?» — он отрывисто спрашивал и настойчиво, вызывающе. Словно бы требуя, чтобы люди дали ему во времени отчет. Таксисты его поколачивали. Зубы как раз и выбиты сытыми шоферами, к которым он приставал на стоянках с разговорами. (О Времени как таковом.) Я привел Веню, молчит, рта не открывает.
— Ндаа-а, — сказал лечащий врач, тут же углядев на лице моего брата появившийся шрам.
Привстав, врач протянул руку и быстрым умелым движением оттянул Вене верхнюю губу — посмотреть, осталась ли половина зубов (половина осталась, но не больше). В том году Вене особенно доставалось. Весь январь и февраль (замечательная морозная зима) Веня пытался работать в какой-то конторе, но с весной он уже опять таился в засадах у метро, возле троллейбуса, на стоянке такси.
Но и сейчас в больнице Венедикт Петрович, стоит забыться, часто-часто облизывает губы. «Язык, Веня», — подсказываю я, и брат прячет язык во рту. Мы медленно идем
Коридор отделения зачастую вовсе без окон, вот примета! С дневным электрическим светом. И еще: в коридоре (вдоль коридора) вдруг выставлена на проходе кровать, иногда две. Всегда есть больной, который почему-то никак в палаты не вписывается. Понятно, что
Веня рассказал им, конечно, что родных у него никого — только брат-писатель, а родственники для врача-психиатра всегда были и есть как дополнительное зеркало обзора. Возможно, еще и поэтому Иван Емельянович как-никак вступает со мной в беседы, жаль, краткие.