вот как! — на кончике ножа — Адель Семеновна сбрасывает в сосуд кристаллики марганцовки с солью, отцеживает, разбавляет, хмыкает, а я не могу оторвать любопытных глаз от ее огромной родинки на шее. (Волна опьянения слишком горяча и сейчас пойдет на убыль сама собой. Все знаю. Сижу, мне хорошо.)
Веня рядом со мной, сидит на выдвинутом (ближе к креслу) стуле. Тих. Свесил голову. Смотрит на свои тонкие пальцы.
— Ну как, Венедикт Петрович — узнали брата?
Веня кивает.
— Рады?
Кивает.
— Есть возможность пообщаться. Вам с братом найдется о чем поговорить, верно? — Иван Емельянович пытается ему помочь: пробудить в нем (в нас обоих) родственность.
Веня кивает: верно...
Оба врача и медсестра чутко и с пониманием отстранились — они отдалились, они и выпивают теперь отдельно от нас (медсестра лишь пригубила). Ведут свой разговор. Но я выхватываю глазом особый штрих: Иван и от них отстраняется: он отворачивается от Холина и Адели Семеновны и — к аппарату, звонит — тихо крутит диск, тихо же спрашивает:
Молчим. Я погладил его по плечу. Он виновато улыбнулся. Не знаю, разглядел ли, видит ли Веня меня в тапках на босу ногу? Что вообще он видит?.. А вот Холин-Волин громко и нам слышно заспорил с Иваном о политике, им азартно, а нам скучно, и даже Адель Семеновна бежит от них. Она возле стола: торопится женским глазом приметить мелкий непорядок. Сметает крошки. Принесла тарелку, перекладывает на нее капусту, а куски хлеба на лист бумаги. Подсуетилась — и уже салфетки, маленькие тарелочки, вилки, можно не пальцами...
— Но пальцами вкуснее! — уверяет Иван Емельянович.
На что Холин-Волин пьяно заявляет ему, чтобы шеф не смел отклоняться от темы. Спор есть спор. А о чем мы?..
— О цезарях.
— Тогда учет.
— Учет цезарей! — кричит, смеется Холин-Волин.
— Учет и беспристрастный их подсчет! Традиция неубиваема, — продолжает (или возражает) Иван Емельянович. Он настаивает, что традиция проявляется как день и ночь — как зримая и как незримая... «Лысые через раз!» — перебивая, кричит Холин. Оба шумно толкуют о Горбачеве и о его рассыпавшемся царстве-цезарстве. О трясущихся руках Янаева... А что? Хотя бы три дня, а тоже поцезарствовал! А значит, приплюсуем! Учет как учет...
— Восемь уже.
— Есть и девятый... — Громко, голосисто и с каким азартом считают они российских правителей.
А поодаль от них мы с Веней, сидим рядом, два брата, два постаревших шиза. (Вне цезарских проблем. Вне их шума.) Веня держит мою руку в ладонях: возможно, опасается, что я — так внезапно и необычно здесь появившийся — ему приснился; и сейчас исчезну.
Я тихо (почти на ухо) спрашиваю Веню о том о сем, приходила ли Наташа, его бывшая жена? Веня тихо же отвечает: нет, не приходила, у нее сейчас трудности. Спрашивает, может, и у меня трудности?.. Я несколько пьяно развожу руками — мол, пока что буду здесь, в больнице (не объясняя почему и как). Веня явно не понимает, но кивает: да... да... да...
Но и в присутствии чужих Веня ищет наш привычный контакт — не сразу и осторожно он называет (как бы задевает) приготовленные слова. Они вспыхивают передо мной, как свечи, в правильном ряду. Я поражался: как бесконечно много Веня вырвал у времени: выбрал, выцарапал, удержал в себе! (Тем самым выдал и мне братскую индульгенцию, оправдывающую мое забвение.) Он был больной старик и одновременно бескорыстный хранитель наших детских дней. Он здесь и хранил. В своей потухшей голове. (В этих больничных стенах, откуда ему не выйти.) Мальчишки...
Не только детство, но и самого Веню я не держал в памяти: я жил. Полуседой монстр на общажных кв метрах, автономен и сиюминутен, я и жил сегодняшней,
Сидим рядом: — А ты выходишь на улицу? к дождевым ручьям? — спрашиваю я (о больничном режиме).
— В дождь не пускают.
— Почему? Раньше ты мог постоять у выхода.
Веня лаконичен:
— Сестра новая.
Холин-Волин (видно, хотел вновь выпить) поощряет выпить заодно и меня. Пью. Когда мы чокаемся, Веня отводит глаза (его детская душа съеживается).
Я, надо признать, опрокидывал стопки в рот с большим удовольствием; также с удовольствием и с некоторым уже любопытством вслушивался в их застольный спор, полупьяные врачи о политике! Иван Емельянович утверждал, что цезаризм — явление традиционное и историческое, настолько историческое, что совместим с чем угодно, хоть с разрухой, хоть с азами демократии, а вы (это Холину) — вы просто нетерпеливы, как все молодые и живущие.
Вижу — меня манит Адель Семеновна. Она уходила — и опять пришла.
— Что такое? — я встрепенулся (тотчас вспомнил, что я никто, больной).
Но Адель Семеновна только делает знак: подожди! Она занята: она наново смешивает для врачей «чистенький» с водой. Священнодействует, превращая воду в водку. Как торопящийся мессия, она осеняет святую жидкость трехперстием (с зажатыми в нем фиолетовыми кристалликами марганцовки).
Завершив со спиртом и неспешно шагнув поближе, Адель Семеновна, медсестра с родинкой на шее, сообщает мне шепотком: «Женщины там», — с подмигом, хитрый и спокойный ее шепот. Для врачей ни звука. (Зачем тревожить — они ведь сразу с вопросами, кто, куда и почему?!) Мы с ней, лицо к лицу, перешептываемся. «Какие женщины?» — «Твои, наверно» — «Кто такие?» — переспрашиваю я. (Никак не могу понять.) — «Поди, поди. Бабы пришли», — велит она уже приказным тоном, но опять же спокойно, шепотом, не для их дипломированных ушей. Вышколена. И своя в доску.
Высвобождаю руку из рук Вени. Он (оглянулся на медсестру) боязливо вжимает голову в плечи.
Адель Семеновна, глазом не моргнув — Ивану:
— Ему (мне) надо выйти. Ему, Иван Емельянович, надо в палату. Он (я) скоро вернется...
Иван кивает: да, да, пожалуйста!
Холин-Волин и вовсе машет рукой: не мешайте!..
Их политический, под водку, разговор вновь достиг высокой степени обобщения (и тем самым нового запальчивого счета цезарей). Холин-Волин вскидывает брови:
— ... Но тогда перебор! Боря разве десятый? Боря, извини, уже сам двенадцатый! откуда так много?! — Оба шумно
— А старички? Андропов и Черненко?
— Но тогда и Маленкова перед Хрущевым приходится взять в счет?
— А-а. Ясно, ясно! Забыли! Надо начинать не с Вовы, а с Керенского! ну, разумеется, вот ведь кто первый у нас — первый после череды царей!
