здесь же (на полу) заснул.
Даша рассказала (после), как именно я ликовал. Как показывал пальцем на луну в проломе и говорил Даше:
— Пойдем туда. К ней. Запросто!.. Что за
Не знающий, как радость избыть, в те первые счастливые минуты я лизал Дашино плечо и ту коварную ее грудь. Я лизал до победы. До шершавости. До пустоты там.
А были (при луне еле разглядел) три этаких квадратика — с легкой клейкой пленкой. Возможно, нарезные «дольки». Или марки с покрытием. Не знаю... Два квадратика, уже прежде слизанные ею. Да и третий почти... Но теперь я слизал и покрытие третьего, и сами квадратики. Все — на фиг! Я уже сыто мурлыкал (это я еще помню). Ей — ни крупицы!.. Ей (после ломки) оставлять нельзя.
То есть в некотором смысле я жертвовал собой — брал на себя. Жертвенное животное. Я делал это весело. И запросто!.. Жаль, не все помню. Лизал... И сразу же после жертвоприношения (это помню) плясал и скакал по разгромленному кабинету. Прыгал как балерун через валявшуюся битую мебель... Через обломки кирпичей и бетона. Как козел.
Даша (после) рассказала, как я, устав от пляса, устроил себе перекур. Стенной перегородкой завалило ту великолепную коллекционную полку. Какая досада! Я не смог отыскать ни одной трубки. Но зато табака на полу было полно! Пригоршни... Я скрутил козью ножку (козью ногу) из газеты — из свисавшего с подоконника огромного газетного лопуха. Курил. Нечто монументальное... Я держал на весу громадную цигарку, и дым — пахучий, заморский! — как уверяла Даша — валил у полоумного старика даже из ушей.
Покурив, я сильно посвежел и вновь пустился в скок и пляс. Но побил ноги о кирпичи... А Даша (надо же!) едва не взялась за старое. Грудь у нее была обнажена. И свою собственную грудь она своей собственной рукой тянула ко рту. Нюхала... Казалось, что оторвет. Нюхала, притягивая грудь к носу, к губам. Едва не грызла ее... Но
И ведь как хотела! Разок даже застонала, как прежде. Бедная Даша!.. А что делать — все слизал и все вынюхал. Фигу ей! Ничего не оставил старый козел. Тю-тю.
Зато я, с непривычки, все только веселел и веселел в процессе — в первом в своей жизни кайфе.
— Все во мне! — вопил я.
Счастливо взвывая, я припал к Даше — она отбивалась. Я бросался на нее с высунутым языком... Как с копьем... С шизоидной силой заново вылизывал ее плечевые впадинки... Ее грудь. Правую. Всю!.. Даша хохотала. А я слизывал. Я свел-таки слюной на нет даже след хитроумной наклейки. Я выел тату. Я выжрал. Я взял в себя до пороховой пылинки. Саму пыльцу... Я покончил с пороком.
Не все помню... Однако же вот помню, что полизал еще ее грудь в самый сосок. Просто так. Из дружбы... А потом я вырвался (Даша туда не пускала). Выскочил на тот обвальный выступ-балкончик и там улюлюкал.
Но вернулся... Осколки стекла... Эти осколки под ногами были кусочками моего мозга, и я (помню) шел прямо по ним... По серому веществу... В моих извилинах похрустывало-похрупывало... Хруп-хруп! (Мысль- мысль.)
Это было как откровение. Я чувствовал: выявляется через звук хрустящая сущность гомо сапиенс. Когда мысль нас осеняет, она тут же гибнет. Вот в чем правда. Поняв мысль, мы ее давим! Хруп! Хруп! — И уже вслед ей мы кому-то говорим: «Вот мысль. Послушай!»... А ее нет... Она уже хруп-хруп. Мысль — это некая маленькая смерть.
Даша (после) рассказала, что,
Когда я рухнул и тотчас уснул на полу, Даша не перетащила меня волоком куда-нибудь в угол, на мягкое. Она побоялась. Подо мной могло быть стекло, много стекла.
Но, конечно, не это меня обидело. Подумаешь, оставила спать на жестком. Подумаешь, голый спал на полу! (Прижимая к груди собственные носки, набитые осколками бетона...) Да я же был счастлив! Еще как! Я мог спать на той темной балке, что выставилась в ночь в пролом стены...
Вялая самодвижущаяся колонна — вот как это было. Разбухший людской ручей.
Проще сказать — очередь... Мы ведь не отталкивали один одного, мы шли, жмясь друг к другу. Все тесней и тесней. Впритирку... Нам хотелось выглядеть плохо. Нам хотелось выглядеть измученными и, конечно, голодными, истощенными. (В осажденном Доме и впрямь было не сытно.) Надпись нас ждала: ВЫХОД...
И чем ближе к выходу — тем мы тише. Здесь мы шли совсем тихо. И прятали глаза. Мы сдавались.
И справа, и слева смотрели... На нас... Люди, что справа, что слева (победители), сильными и уверенными голосами кричали нам: «Топай, топай! Выходи!» — И нетерпеливо-ерническое громкое подбадриванье: «Шевелись! Шевелись, родные!» — было первое, что нами от них услышано. Их было много. Победителей всегда много.
К нам сразу приблизилось оцепление (и стало теперь нашей охраной). Нас ждали. С наставленными автоматами. И с кулаками.
Мы, впрочем, уже знали, что их кулаки страшнее их автоматов, так как стрелять в нас не будут.
Но прежде всего нас ждали эти крепкие парни
Очередь сдающихся была вполне на кулак и пинок согласна. Но, понятное дело, на выходе медлила. Еле двигались... Очередь шла как бы по шаткому настилу. Готовая в испуге тотчас отпрянуть назад, если избиение станет кровавым и пугающим.
Били, конечно же, мужчин. Записывать на пленку
В избиваемой очереди мы шли к выходу с ней рядом, совсем рядом, и Даша держалась робкими пальчиками за мою руку. В этих пальчиках, возможно, и вся моя обида. Не держись, отчуждись она сразу, я бы и дальнейшее воспринял по-иному. Но отчуждаться не было и в мыслях. Мы даже касались, бок о бок... По ходу чуть слышно терлись бедро к бедру, но главное — ее пальчики — они не переставая ласкали. Поглаживали кисть моей руки... Мою ладонь... Подушечки ее пальцев!
И вот ВЫХОД, и как раз на виду тех парней с кулаками (и с перекошенными злобой рожами), пальчики отдернулись — ласковые пальчики упруго поджались в кулачок, пальчики собрались, сгруппировались. И этим костистым оружием Даша сама стала меня лупить. По плечам. По башке. Еще по плечам... Еще по башке... Не дожидаясь, пока за меня примутся парни.
Смысл был очевиден: девчонка выволокла