Да и грустна.) И вот в кафе, выпив сначала водки и остывая мыслью, Тартасов заново чаевничал. Чашка за чашкой. Уже один. И думал, думал... ни о чем. Отодвигаясь все дальше в мысленное уединение и швыряя в рот шоколадку за шоколадкой.
Разумеется, он рад, что время поменялось. Что жизнь стала торопливей, богаче и ярче! И что женщины, скажем, перестали быть цензоршами (во всех смыслах). Да, стало лучше, но... но вот как, если лично?.. Это ненасытное «лично»! Способен ли живой человек сравнивать личное в прошлом и личное в нынешнем? какой мерой?
Цензуры нет, но молодости — тоже. И как, извините, ему выбрать?.. Да, да, стало меньше сверху команд и меньше очередей. Но меньше и вкуса к жизни (и на башке волос). Стареет. Уже стареет. Сравнивай или не сравнивай! Стать импотентом осталось, и в путь... пора, пора! (На свалку.)
Еще конфетку бросил в рот. Настроение никак не улучшалось. Но цвет шоколада успел вдруг напомнить ему о губах. (Бывает.) Возможно, густота колора. Или, может... тающий на губах? Лариса?.. Лариса Игоревна. Там и отдохнем?
Пожалуй, ему следует сегодня расслабиться. Прожить послетрудовой вечер...
Усмехнулся:
— И конфеты — ей будут знакомы.
Вновь забрал с собой легкую коробку. Шоколада там еще на две трети. И неплохой на вкус... она оценит.
Тартасов, давний вдовец, позвонил сыну — успел еще застать его на работе. Сказал, домой сегодня буду позже.
Выбравшись (как вырвавшись) из подземных сплетений метро, Тартасов шел наконец малолюдной улицей. Не глядя по сторонам. Грустил... Литература умирает! Десятилетье-два, и словесность умрет вовсе, это ясно. Приплыли... Но что, если и здесь невольная подмена в его душе? Обманчивая психология ухода и конца? (Простительная по-человечески.) Что, если не
Перед глазами стоял старый (как летит наше время!) блочно-хрущевский дом. Блеклый... и ничем, понятно, не привлекательный. Однако вот оно: первый этаж здания свежевыкрашен! А также вход в подъезд уже заметно подчищен и вылизан. Входная дверь эффектно задекорирована кричащей надписью ВСЁ, КАК ДОМА... Крупную строку россыпью простреливали туда-сюда многоцветные зазывные строчки помельче. С важными (всякому мужчине) предложениями: ПОСТИРАТЬ, ПОГЛАДИТЬ, ВШИТЬ МОЛНИЮ... ПУГОВИЦЫ... КОФЕ ПО-ДОМАШНЕМУ... — а по диагонали появилась совсем свежая веселенькая надпись: сыграю в шахматы.
В ближайшем окне должно было бы выглянуть и высветиться улыбкой лицо Ларисы. Постаревшее и все еще милое... Но там никого. Ушла, что ли, куда?
Зато в окне, что рядом, шторка отдернута. Тартасов шагнул ближе. Он надвинулся и — высокий ростом — став на цыпочки, сумел в окно заглянуть: Рая... полураздетая... Сидит, похоже, за очередным кроссвордом. Начесывает в раздумье карандашиком за ухом.
В третьем окне Тартасова узнали — завидев его лицо, к окну подскочила Галя... Да, Галя в халатике. А из-за ее широкой рязанской спины вроде как Ляля. Обе покачали головой:
— Нет. Ларисы Игоревны пока что нет...
Он и сам видел.
За блочно-хрущевским домом стояли в ряд тополя, тоже ему знакомые. Там и скамейка (какая разница, где ему ждать). Но и скамейку сегодня он выбрал не лучшим образом. Сел, а из-под ног тотчас выскочило тощее существо. Пуганый уличный пес. Заснул было под скамейкой.
Тартасов пожалел, что прогнал пса... На асфальте ветерок гонял оранжевые листья. Листья легонько скреблись. Чего ж теперь скрестись! Тартасов смотрел на них. Каждый из гонимых листков обретал грустное осеннее значение.
За краем асфальта — лужайка с невысокой травой. Трава кой-где изрыта. А вот и углубление в земле, похожее на норку. В эту норку (детское желание) хотелось ввинтиться и спрятаться. Ага!.. Если так вышло, что нет Ларисы здесь и сейчас (в настоящем), Тартасов при удаче совпадет с ней в прошлом. Возможно.
Он уперся глазами в норку, начиная мысленно в нее ввинчиваться. Не спеша, ме-ее-едленно... Все более и более втискиваясь, Тартасов свел плечи. Его царапнуло. Там, в узком месте, гудело и свистело. Тартасова стремительно потащило, понесло. Набирая скорость, он вылетел назад, в уже прожитую жизнь.
Оказался он вновь у дома — вновь пятиэтажного, однако вовсе не зачуханного. Не блочного, не серого, а красивого, рослого и старой доброй кладки. (Пять этажей, а мерить — девять.) И не на окраине, не у дальней станции метро, а в центре. Но вот ведь какой гадкий выворот минуты — Тартасов опять ее ждал!
Узкое место отнюдь не гарантировало и не обещало попаданья точь-в-точь. Прошлое, но не по спецзаказу. Куда ни выскочил — все хорошо. (Как выстрел. А стрелок в тумане.)
Тартасов шастал у дома, скучал, но ведь молодой! лет тридцати!.. Покуривал, знай, у входных ворот. Курил тогда Тартасов много-много больше. (Здоровья тоже было много больше.)
Но вот и она, спешит, летит! Лариса в легкой и пушистой ушанке-шапке, зима! Волосы из-под шапки тоже распушились. Торопится... К груди Лариса крепко прижимала папку с рукописью. Не слишком толстую (повесть), а тесемочки на папке (белые) вьются, бьются на зимнем ветерке.
Она бежит, его не видит. Он окликнул — Лариса!
Пусть даже цензор, строгий, строжайший, а все же женщина — и любит! И просияла!.. Как ей не просиять, выскакивая, как из пасти (с повестью), из здания цензуры. Из ворот старинного пятиэтажного дома со знаковыми державными решетками. (Еще бы львы у входа.)
— Да! Да! Да!.. — вскрикнула и тотчас в его объятья.
Молодая, она и говорила молодо, взахлеб. Повесть, его замечательная повесть в целом уже пропущена цензурой. Ура! Его изящная и с фигами в кармане (с либеральными ляпами!) уже... Такая повесть... Так за нее боялись, волновались, но пропущена, позволена, ура! а мелочовка (всякие намеки- ляпы) на ее усмотр. На ее, Ларисы, личное усмотрение, а значит, победа. Гора с плеч...
Они идут, пьяные радостью. Тартасов, молодой, легко ее обняв, облапив и слыша стук сердца, торопит. Заждался! Едем, едем домой, вот и он — вот, Лариса, твой троллейбус (отчасти уже наш троллейбус). Скорей к тебе домой.
Однако на остановке троллейбуса некстати объявился ее сослуживец, то бишь тоже цензор. Тоже домой. Как и Лариса, только-только закончил службу. Улыбка Ларисы на нет, и губы тотчас в нитку. И оттолкнула... Тартасов отступил. (Мужик? Неважно, что мужик, а важно, цензор. Матерый. С портфелем, полным рассказов и повестей.) Мог узнать Тартасова в лицо. И, конечно, мог завтра же сказать, сообщить, стукнуть (пусть невзначай). О прямом ее контакте с автором. О личном, тесном. Ударило бы по повести. Громом на всех их пяти этажах... И по Ларисе. (Уволят... А что дальше? А как любовь?) А как долго стал бы Тартасов еще и дальше дружить с ней, лишись она ценнейшего местечка? — вопрос, пожалуй, экзистенциальный; и без ответа.
Когда-то Тартасов, впервые ее целуя, спросил шутливо, и Лариса честно ему ответила, где и кем она работает. Кем
Теперь же, оберегая его повесть (и свое дивное рабочее местечко), Лариса скрылась в троллейбусе. Уехала, болтая с этим сморщенным типом — с сослуживцем. Им по дороге. Она успела дать знак Тартасову, чтоб он не уходил. Чтоб в следующий троллейбус... И чтоб нагнал ее сразу — остановку он знает. (И дом ее хорошо знает.) Он все отлично видел. И главное по-прежнему при ней: прошедшая цензуру повесть. К груди прижата. Вместе с сумочкой. Пусть так и едут: вместе!