что у меня всего лишь пробито крыло: это, мол, теперь запросто, сяду, не волнуйтесь. Не помню, ел ли я в те дни, разговаривал ли с соседями по палате, но отчетливо помню, как хирург, сдернув с меня на перевязке очередной грязный бинт, заорал:

— Еще раз пойдешь на посадку — и я сдам тебя в психушку!

Психушкой как раз и называлась особая палата для шоковых.

* * *

Тогда-то из прошлого объявилась неброская легенда о Пекалове, тогда-то, восстав, она и взялась меня манить, преследовать. Я хотел в нее вжиться, я хотел туда, в тот мир, к тем простецким людям (генетика пыталась врачевать!), но тут же сбивался, не попадал и вновь воображал себя кружащим однообразно, воинственным «ЯКом». Войти в известный с детства старинный рассказ я не умел: прошлое не давалось, мучало меня, но оставалось — прошлым. Прошлое как бы все время ожидало моего первого шага в правильном направлении, чтобы тут же и замолчать: прошлое было пугливо, было неуловимо, показывая тем самым, что возврата не будет и что оно, прошлое, замолчало во мне куда раньше, чем я это осознал, — и какое же устрашающее количество слов было мною нажито и наговорено без него!

— Оля!.. — кричал я, мучаясь, и было больно и казалось важным сообщить хотя бы и ей, задерганной медицинской сестре, что я понял некую суть: не бояться рассказать, не бояться сделать свою боль всеобъемлющей и свою утрату — всеобщей. Я тогда же понял, что я польщу себе и даже себя обману, если самоограничусь и не свалю, не сброшу это с себя на всех сейчас живущих (не сводя, конечно, к взаимным счетам с кем-то или с чем-то).

На миг прошлое вновь приблизилось, поманив, и я держал в руках лопату старого образца, рыл землю. Копанье напоминало или только хотело напоминать течение жизни, в которой за отсутствием моста или большого гулкого туннеля я шел иначе: я шел, пробиваясь туннельной тропкой, подкопом, сворачивая и вправо и влево, я шел какими-то слишком уж витиеватыми, зигзагообразными ходами, в то время как надо было лишь переждать. Не умел и не хотел ждать, пусть даже и собственного опыта, и неудивительно, что очень скоро я уже не знал направления, сбился (в темноте и при одной-то свечке) — а река текла; река была надо мной, я слышал ее шум и шума не боялся, но я уже не знал; куда она течет, где русло, и где против русла, и где поперек; я так наизвивался, что в темноте оставалось одно: копать; копать куда придется, и пусть с лишним трудом и потерями, а все же выйти на тот нехоженый берег. Но это уже было, кажется, невозможно.

— Оля!.. — звал я, лежа на больничной койке в бреду после травмы. А Пекалов продолжал копать. И было ощущение, что он все еще копает, людям не видный, и что оттого-то, может быть, и вознесли его, что вознесенье ничего не меняло: он остался на своем же месте, с лопатой. Тут дело взгляда: молодые, как известно, слишком доверяют воображению, а старики слишком боятся смерти, но если же ты не молод и не стар и если, как водится, обладаешь чувством меры и в излишние преувеличения все равно не впадешь — зачем тебе какой-то Пекалов?.. И все же я (уже усилием) пытался представить его, представить, как напрягаются его мышцы и как он отбрасывает землю назад и вгрызается в щебень, когда его охватывает раж.

Я не хотел, как не хочу и сейчас, чтобы от него и от его упорства осталась обнаженная людская мысль, слабая в высказанности, емкая, но без запахов, без нависшего темного свода, без скрежета лопаты и без падающих капель воды, — разве мне это нужно без? Я хотел увидеть его — живого Пекалова — и лишь однажды через толщу времени увидел. Он стоял, опершись о лопату, согбенный от низкого свода подкопа, по колено в грязи: он был двурукий, а за ворот ему упали комья земли, и, копанье прервав, он скреб рукой по спине. Лицо усталое. В шаге стояла на щебне не свеча, а керосиновая лампа. Однако, как всякое видение, он был немногословен. Медлительный, он перестал почесывать спину и выбирать оттуда комья осыпи. И, обнаруживая непонимание меня и моего присутствия (я был для него кем-то из пришельцев), сказал:

— Нет времени... Чего тебе от меня надо?

И повернулся ко мне спиной, продолжая копать дальше.

* * *

Больница отошла ко сну. Сестра с уколами на ночь глядя ходила из палаты в палату: я видел ее выныривающий и вновь исчезающий белый халат, — и наконец ушла совсем; ни души в длинном больничном коридоре. Ночь. Осень. За окнами — несильный дождь. Окна коридора отсвечивали, и я видел себя ковыляющего: параллельно, в отраженном коридоре шел отраженный больной на костылях с моим лицом — облик был совсем непрочный, зыбкий, а если, пробиваясь через свое лицо, глядеть дальше, с высоты четвертого этажа видно дорожку асфальта, мокрую, блестящую от дождя. Но меня озаботило там совсем иное. Напротив больницы стоял жилой дом, и там, тоже на четвертом, среди множества потухших выделялось освещенное окно, где, припав, прилипнув к стеклу, стояла девочка (я ее вдруг заметил) лет десяти и отчаянно махала рукой. Лицо у нее было испуганное.

Я проковылял по коридору этак метров пятнадцать, боковым зрением наблюдая за ее фигуркой в окне. А когда я, переставляя костыли, на миг приостановился, она еще сильнее замахала рукой, так что и сомнений не было: девочка махала мне.

Там происходило что-то неладное, и девочка подавала знаки, взывая о помощи. Быть может, она заперта? Колотить и бить в дверь она почему-то не может (или боится? может, там кто-то пригрозивший?) — не может и выпрыгнуть, разбив стекло окна, этаж-то четвертый. И возможно, кроме меня, шагающего по больничному коридору, никто, ни одна душа ее не видит и помочь не может, иначе зачем бы, взывая, стала она махать человеку на костылях. Она была худенькая и маленькая — жалкая. Но как помочь, если я даже крикнуть ей не мог, окна нашего коридора никогда не открывались. И ноги мои дрожали: уже устал. Я еле ступал. Только-только прошли дни после двух операций. Я сел, почти рухнул в старинное кресло на колесах — дряхлое, давно заржавевшее в ходу, кресло день и ночь стояло недвижно в коридоре больницы и использовалось для отдыха такими, как я, костылюшками, устававшими в середине столь длинного коридора.

Все-таки нужно было встать и идти, хотя на костылях спускаться на первый этаж совсем непросто. (Ее немые отчаянные знаки, ее прилипшее к стеклу лицо торопили меня.)

Спустившись, я затаился. На одну сторону был основной больничный выход, где слышался голос гардеробщицы, переговаривающейся с врачом, — тут мне следовало быть незаметнее. К счастью, была глухая дверь на другую сторону и в ней лаз; я огляделся — никого. Я поставил костыли близко возле забитой наглухо двери и сунулся туда. Удалось не сразу. Гипс, сковавший мою поясницу, позволял пролезть в лаз, только если сначала ляжешь на пол. Я лег. Пролез. С той стороны, уже слыша запах и стрекот дождя, я лег снова и рукой через лаз вытянул — по одному — костыли к себе. Поднявшийся, я заковылял, заторопился. Пересекая под дождем пространство меж больничным корпусом и домом, я в спешке нет-нет и махал девочке — иду, мол! И когда я выскочил за полуповаленную больничную ограду, она тоже замахала, радостно, но и с каким-то ужасом в лице, словно бы я на своих костылях уже сильно запаздывал и едва ли мог успеть прийти на помощь. Я спешил, я уже задыхался.

Окна я посчитал — но все равно с квартирой можно было ошибиться. Войдя в подъезд, я стал подыматься, но и этажи были несколько неопределенны, с лестницей не в два, как обычно, а в три марша.

Вы читаете Утрата
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату