Система билетов не покупала: во-первых, по причине отсутствия денег, во-вторых, это было западло — считалось особым шиком проходить внутрь «а шару Для этого существовало несколько способов: прежде всего пристраивались поднести какую-нибудь деталь нашего аппарата; потом использовали элементарный прорыв заслона дружинников, и в конце концов — пролезали внутрь через окно туалета, люк канализации, по водосточной трубе и т.д. Дружинники держали оборону до последнего — занятие бессмысленное, так как все равно все в конечном счете оказывались внутри. Если в процессе доставки и занесения внутрь ничего из аппарата не исчезало и не ломалось — сейшн начинался вовремя. Правда, случалось это крайне редко.
В воздухе витал могучий дух единения. Все собравшиеся (включая самих музыкантов) ощущали, что происходит что-то запрещенное, добытое с таким трудом, самое дорогое на свете, словом — сокровенное. С того момента, когда рок-н-ролл стал доступен всем, как, скажем, футбол, этот дух навсегда исчез. Я не тоскую по тем временам, но вот этого состояния коллективного просветления мне очень жаль.
Вскоре, как правило, в зале появлялась либо насмерть перепуганная администрация заведения, либо милиция, либо товарищи в штатском, и сейшн благополучно заканчивался. Музыка обычно останавливалась поворотом рубильника, и музыкантам предлагали пройти в отделение, то есть в легавку. Их уводили под восхищенные взгляды фанов. Если сейшн удавалось доиграть до конца и никто не обламывал — это считалось большой удачей. Я лично помню несколько таких вечеров. Именно за эту надежность так ценились «кормушка» и «стекляшка» в Долгопрудном — вообще, как ни странно, в технических вузах позволялось больше, чем в гуманитарных. Видимо, считалось, что технари идеологически изначально стоят на более надежных позициях. В «легавке» всех рассаживали поодиночке и по очереди уныло пытались выяснить, кто организовал халтуру, продавал билеты и где деньги.
Милиционерам, как правило, было скучно сражаться с какими-то волосатиками, классовой ненависти они к нам чаще всего не питали, а главное — им было понятно, что дело дохлое: чтобы что-то доказать, следовало организатора поймать за руку, скажем, при продаже билетов. Билеты же продавались заранее в обстановке дикой конспирации по системе звездочка: то есть сам устроитель делил их на две пачки и раздавал двум своим доверенным людям, эти двое — своим и так далее. Система исключала возможность возникновения в ней слабого звена. Она, правда, имела и свой минус: у каждого устроителя в зале сидели практически одни и те же люди — через некоторое время я знал почти всех в лицо, и к семьдесят девятому году это стало уже невыносимым.
Итак, устроителя поймать за руку было невозможно, а музыкантов спасало то, что к организации мероприятия и продаже билетов они отношения не имели. Так что после нескольких часов сидения и допросов по уставной форме всех благополучно отпускали домой. Разве что могла прийти телега в вуз.
Один раз, правда, было хуже (году уже, кажется, в семьдесят восьмом). Мы к тому моменту репетировали в крохотном домике ЖЭКа №5 в переулке, недалеко от метро «Аэропорт». Взяли меня из института прямо с занятий (я к тому времени восстановился на вечернее отделение), выглядело это очень эффектно. Сидя в черной «Волге», я смотрел в крепкие затылки ребят и безуспешно пытался определить, какой из трех контор они принадлежат. Приехали мы, оказывается, не на Лубянку и не в «легавку», а к нам на базу, где меня попросили открыть комнату и, быстренько описав наш аппарат, куда-то все увезли.
Очень настораживало, что взяли нас не на сейшене, а ни с того ни с сего. Потом начался разговор. Я уже имел некоторый опыт и знал, что беседа может пойти по двум руслам. Первое — гуманное, что-нибудь вроде «парень-то ты, я вижу, хороший, а отвечаешь неискренне». Второе — удар по психике: «Я тебе, мать твою, сейчас устрою тут буги-вуги! Посидишь — поумнеешь!»
Здесь допрашивающих было трое. Один — добрый и вежливый, второй орал, третий просто ходил по комнате и иногда вставлял совершенно неожиданные вопросы. Будь у меня практики поменьше, пришлось бы мне туго. Один из товарищей постоянно намекал на то, что организация у них исключительно серьезная, следят они за нами давно, все концерты переписаны, и, собственно, мое признание нужно лишь для облегчения моей же вины.
Ничего не добившись, нам выписали повестки в районное отделение ОБХСС на следующий день. Ситуация сразу прояснилась — стало ясно, с кем мы имеем дело. На следующий день все началось сначала. Выдержав и это, я понял, что надо действовать. На помощь я позвал Лешу Баташева. Он всегда относился к нам с какой-то нежностью и, несомненно, имел опыт по улаживанию аналогичных дел, правда в мире джаза. Леша тут же приехал, и с его участием было составлено письмо в ЦК партии (на кого жаловаться, мы уже знали).
Через пять-шесть дней оттуда пришел ответ с просьбой зайти непосредственно в горком КПСС к товарищу такому-то. Помню, какими глазами смотрел на меня красноармеец при входе в подъезд — очень уж я был волосат для горкома. Выяснилось, что некий заслуженный большевик или генерал написал письмо к ним же с требованием «ликвидировать указанный джаз» (нас то есть). То ли он сдуру оказался на сейшене, то ли просто жил рядом с нашим ЖЭКом №5, и мы своим грохотом мешали ему спать. Горком, соответственно, переправил письмо в райотдел МВД с резолюцией «Разобраться». Ну а там уж разобрались, как смогли. Надо сказать, что после моего визита к товарищу такому-то аппаратуру нам вернули, и даже было сказано, что органы, мол, перегнули палку. Невероятно! На время мы уверовали в конечное торжество справедливости. Между тем ОБХСС и милиция продолжали доставать нас аж до семьдесят девятого года, пока наша команда не получила профессиональный статус. Несмотря на постоянные задержания, закрытия сейшенов и т.д., никто из московских музыкантов, кажется, не пострадал, хотя под следствием были многие (кроме, пожалуй, идиотской истории с Лешкой Романовым, который сам себя оговорил). Так сказать, «за отсутствием в действиях состава преступления». Действительно, за отсутствием состава.
Летом семьдесят пятого года у нас опять случился развал. На этот раз инициатором совершенно неожиданно стал Кутиков. У него, по-моему, начались какие-то жизненные искания. Во всяком случае он упорхнул не куда-либо, а в Тульскую государственную филармонию, где формировался новый, так сказать, ВИА, которому якобы будет позволено после обязательной программы под видом песен народов мира сбацать что-нибудь из «Криденс». Обещались также восьмирублевые ставки, комплект аппаратуры «БИГ» и вообще золотые горы.
Я чувствовал, что прощаемся мы надолго. Очень мне не по нраву было такое идейное кутиковское ренегатство, и в глубине души решил я ни за что обратно Кутикова не брать. В том, что эта тульская затея лопнет, у меня, в отличие от Саши, сомнений не было. Я уже достаточно реально осознавал окружающий мир.
Поразительное дело! В том, чтобы сыграть даже крохотный кусочек какой-нибудь битлятины, но с официальной сцены, виделась высшая цель, прямо какое-то героическое подвижничество. В программе «Поющих гитар» (тех самых, что с завидной лихостью выдавали инструментальные пьесы группы «Ventures» за свои собственные) была такая шутка: в процессе исполнения частушек а-ля «ярославские робята» они вдруг начинали отчаянно петь Битлов. Выскакивал руководитель, пытался их безуспешно унять, после чего стрелял в воздух из пистолета, и частушки возобновлялись. Очень это было остро и смешно. Пожалуй, прямо вершина смелости.
В «Лужниках» комсомольцы проводили конкурс-смотр самодеятельных ВИА. Это был бесконечный поток кастрированных излияний с редкими вкраплениями народной либо военно-патриотической тематики. Попасть во дворец было невозможно. Билеты спрашивали от входа в парк. Еще бы — смотр групп! Стасик, оказавшийся в финале этого смотра (что-то Саша Лосев у него задушевно-русское пел), поклялся, что сбацает со сцены Джимми Хендрикса, сколько бы комсомольских жизней это ни унесло.
Заявление звучало дерзко до невероятности, но, зная Стасика, я не имел оснований ему не верить. В репертуарные списки, трижды утвержденные, заверенные и просвеченные насквозь, песня Хендрикса «Let me stand next to your fire» была вписана в последний момент как «произведение негритянского борца за свободу Хендрикса „Разреши мне стоять в огне нашего общего дела“.
С первыми аккордами, которые после пресного вокально-инструментального повидла прозвучали как выстрелы, комсомольцы опомнились — но было поздно. И тогда кто-то из наиболее догадливых кинулся к звуковому пульту и убрал весь звук, который он был в силах убрать. Вторая половина пьесы дозвучала комариным писком, но победа была одержана. Стасику жали руки. Комсомольские головы полетели, как капуста. Такая вот имела место акция.
В целом бездонная пропасть лежала между профессиональными ВИА, даже если они робко пытались