Вместе со схоластической формой рушится и форма литературная, в основе которой лежал период. В дидактических произведениях период имел скрытую силлогическую форму, то есть предложение украшали и главная и средние идеи силлогизма, что именовалось «доказательством», если тема была интеллектуальной, и «описанием», если содержание сочинения составляли только факты. Макиавелли пишет простыми предложениями, избегая каких бы то ни было украшений. Он не «описывает» и не «доказывает», он повествует или возвещает, а поэтому ухищрения, необходимые для создания периода, ему неведомы. Он убивает не только литературную форму, но форму как таковую — и это в век господства формы, когда форма была единственным божеством, которому поклонялись. Именно благодаря тому, что Макиавелли обладал новым сознанием, содержание для него — все, а форма — ничто. Точнее, в его глазах форма сама представляет собой вещь в ее истинной конкретности, то есть в том виде, в каком она существует в сознании человека или в материальном мире. Ему не важно, будет ли вещь разумной, нравственной или прекрасной, ему важно одно: чтобы она существовала в действительности. Мир устроен определенным образом, и надо принимать его таким, как он есть; незачем задаваться вопросом, может ли и должен ли он быть другим. Основа жизни, а следовательно, и науки это Nosce te ipsum, то есть знание мира в его реальности. Фантазировать, доказывать, описывать, морализировать — удел людей, оторванных от жизни, погруженных в мир воображения. Поэтому Макиавелли очищает свою прозу от малейших элементов абстракции, этики, поэзии. Взирая на мир с сознанием своего превосходства, он провозглашает: «Nil admirari» [11]. Ничто его не удивляет и не выводит из себя, ибо он понимает; потому же он не доказывает и не описывает, он видит и все проверяет на ощупь. Макиавелли берется за тему сразу, избегает перифраз, описательных оборотов, отступлений, многословных доводов, цветистых фраз, образных средств выражения, периодов и украшений, видя в них препятствие на пути к видению. Он избирает кратчайший, а посему прямой путь: не отвлекается сам и не отвлекает читателя. Речь его — ряд точных и лаконичных предложений и фактов; все «средние идеи», все акцидентное, эпизодическое отброшено. Макиавелли напоминает претора, который non curat de minimis (не вдается в подробности), человека, занятого серьезными вещами, у которого нет ни времени, ни желания озираться вокруг. Эта его лаконичность, стремление резюмировать главное — отнюдь не прием, подчас наблюдающийся у Тацита и всегда у Даванцати, а результат естественной ясности видения, которая делает ненужным все те «средние идеи», без коих посредственному писателю никак не добраться до вывода, результат «полновесности» описываемого предмета, благодаря которой ему нет нужды заполнять пустоты с помощью прикрас, столь любезных сердцу тугодумов. Иной раз его простота граничит с небрежностью, а сдержанность с сухостью — такова оборотная сторона его достоинств. Но только надутые педанты могут придираться к его стилю и с менторским видом качать головой, обнаружив в божественной прозе Макиавелли латинизмы, несообразности и прочие погрешности.
Проза XIV века лишена органичности, у нее нет костяка, схемы, внутренней логики: в ней много чувства и воображения, но мало интеллекта. В прозе XVI века есть видимость костяка, есть даже стремление его выпятить, выражением этого стремления явился период. Но эта органичность — лишь видимость: обилие союзов, членов предложения, вводных слов плохо скрывает внутреннюю пустоту и расшатанность. Пустотой страдает не интеллект, а совесть, сознание, зараженное безразличием и скепсисом. Вот почему все силы ума направлены на внешнее, на украшательство. Самые пустые вопросы трактуются с той же серьезностью, что и важные, ибо писателю безразлично, какова тема, серьезна она или пуста. Эта серьезность лишь кажущаяся, она сугубо формальна и посему риторична: душа остается глубоко безразличной.
«Галатео» и «Придворный» — лучшие прозаические произведения той эпохи. В них изображалось изысканное общество, все внимание которого было сосредоточено на внешней стороне жизни; в этом обществе, где жили Каза и Кастильоне, превыше всего ставили благовоспитанность и изысканные манеры. Даже интеллект, при всей своей зрелости отличавшийся леностью, в сочинительском искусстве ставил превыше всего благовоспитанность и манеры, иными словами, оболочку. Эта боккаччиева или цицероновская оболочка вскоре вошла в традицию и приобрела чисто подражательный характер: разум оставался безучастным. Философы еще не отказались от старых схоластических форм, поэты подражали Петрарке, а прозаики культивировали некий смешанный жанр — одновременно поэтический и риторический, внешне подражая Боккаччо. Все они страдали одной болезнью: пассивностью или безразличием интеллекта, сердца, воображения, короче говоря — души. Писатель был, но не было человека. С тех пор на работу писателя стали смотреть как на ремесло, которое предполагало владение механикой, именуемой литературной формой, при полном безучастии души: то есть человек полностью отделяется от писателя. И вот среди этого засилья риторики и поэзии появилась проза Макиавелли, предвестник современной прозы.
Здесь перед нами прежде всего человек, а не писатель, вернее, писатель лишь постольку, поскольку он человек. Создается впечатление, будто Макиавелли даже не знает о существовании того общепринятого писательского искусства, которое превратилось в моду и в условность. Подчас он пробует в нем свои силы, и тогда, когда он тоже хочет быть литератором, это ему блестяще удается. Но главное в нем — человек. То, что он пишет, является непосредственным плодом его размышлений; факты и впечатления, нередко сконцентрированные в одном слове, как бы вырываются из его души. Ибо Макиавелли — человек, который мыслит и чувствует, разрушает и созидает, наблюдает и размышляет, дух его всегда активен, всегда присутствует. Его интересует сам предмет, а не его окраска, тем не менее под пером его этот предмет получается таким, каким он запечатлелся в мозгу писателя, то есть окрашенным в свои естественные тона, пропитанным иронией, грустью, возмущением, достоинством. И прежде всего дан он сам, во всей своей пластической конкретности. Проза Макиавелли ясна и полновесна, как мрамор, но мрамор, кое-где тронутый прожилками. Так писал еще великий Данте. Говоря об изменениях, которые претерпели в средние века наименования предметов и людей, он заключает: «И вот Цезари и Помпеи превратились в Петров, Матвеев».
Перед вами не более чем мрамор, предмет в оголенном виде, но сколько в этом мраморе прожилок! Мы чувствуем, как много связано у Макиавелли с этим образом, как велико его восхищение Цезарями и Помпеями и как глубоко его презрение к Петрам и Матвеям; его возмущение по поводу происшедших изменений. Мы видим, с какой тщательностью он отобрал типичные имена и поставил их, будто врагов, одно против другого, видим это заключительное, энергичное «превратились», в котором содержится намек на то, что изменились не только имена, но и души.
Проза Макиавелли — сухая, точная, лаконичная, богатая мыслями и «вещная» — свидетельствует о зрелом уме, освободившемся от всех элементов мистики, этики, поэзии и превратившемся в высшего руководителя мира, в логику и силу вещей, в современный фатум. Именно таков подлинный смысл мира в понимании Макиавелли. Если оставить в стороне вопрос о происхождении мира, то он предстанет перед нами таким, как он есть: борьбой человеческих сил и природы, развивающихся по своим законам. То, что называют фатумом, есть не что иное, как логика, необходимый результат действия этих сил, аппетиты, инстинкты, страсти, убеждения, фантазии, интересы, движимые и направляемые высшей силой — человеческим духом, мыслью, интеллектом. Богом Данте была любовь, сила, объединяющая разум и действие; результатом была мудрость. Бог Макиавелли — интеллект, сообщающий разум силам мира и регулирующий их; результат — наука. «Надо любить», — говорит Данте. «Надо понимать», — говорит Макиавелли. Душа (центр) Дантова мира — это сердце; душа (центр) Макиавеллиева мира — мозг. Мир Данте — это, по существу, мир мистики и этики; в мире Макиавелли царит человек и логика. Понятие добродетели меняет свое содержание. Это уже не моральное чувство, а попросту сила или энергия, душевная твердость. Чезаре Борджиа был добродетельным, ибо обладал силой, достаточной для того, чтобы действовать согласно логике, то есть, поставив себе цель, он не гнушался никакими средствами для ее достижения. А если душа мира — это мозг, то неудивительно, что проза Макиавелли от начала до конца рассудочна.
Теперь мы можем понять Макиавелли применительно к его конкретным работам. История Флоренции, поданная в повествовательной форме, — это логика событий. Дино Компаньи писал взволнованно, под свежим впечатлением от случившегося; все казалось ему новым, все ранило его моральное чувство. В его хронике царит этическое начало, так же как у Данте, у Муссато, у всех тречентистов. Но Макиавелли интересует больше всего объяснение фактов, то, что движет людьми, и он ведет свой рассказ спокойно и задумчиво, как философ, толкующий о природе мира. Действующие лица