— Я — директор Стаунтон, — сказал человек по-прежнему спокойно. — Ты можешь сказать, сколько тебе лет? — Мэтью подался вперед, прижался к поверхности носом. Перед ним расцвел узор от его дыхания. — Подозреваю, тебе пришлось пережить трудные времена. Расскажешь про них?
Мэтью снова пустил в ход пальцы, тыкая и ощупывая окно, и юный лоб его нахмурился морщинами раздумья.
— Где твои родители? — спросил Стаунтон.
— Умерли, — ответил Мэтью, не успев подумать.
— А как была их фамилия?
Мэтью постучал костяшками пальцев по стеклу:
— Откуда такая штука?
Стаунтон помолчал, склонив голову набок и рассматривая мальчика. Потом он протянул вперед тощую руку в старческих пятнах, взял со стола очки и надел их.
— Это делает стекольщик.
— А что такое стекольщик?
— Человек, который делает стекло и вставляет его в свинцовые рамы. — Мэтью потряс головой, не понимая. — Ремесло, которое появилось в этих колониях не так давно. Тебе интересно?
— Никогда такого не видел. Окно сразу и открыто, и закрыто.
— Что ж, можно сказать и так. — Директор слегка улыбнулся, от чего изможденное лицо смягчилось. — А у тебя есть любопытство, мальчик.
— Ничего у меня нету, — произнес Мэтью, стойкий, как алмаз. — Пришли эти суки и все у нас у всех позабирали.
— Я видел сегодня шестерых из твоего племени. Ты — единственный, кто проявил интерес к окну. Я думаю, что у тебя есть некоторое любопытство.
Мэтью пожал плечами. Он почувствовал давление мочевого пузыря, а потому поднял перед рубахи и помочился на стену.
— Я вижу, ты научился вести себя как животное. Кое от чего придется отучаться. Облегчаться без помощи горшка и не в укромном месте, как полагается джентльмену, — за это положены два удара плетью, которые нанесет тебе исполнитель наказаний. Сквернословие также будет караться двумя ударами плети. — Голос Стаунтона стал серьезным, глаза под очками — строгими. — Так как ты новичок, эта первая демонстрация дурных привычек будет тебе прощена, хотя ты
Мэтью хотел было снова пожать плечами, отмахнувшись от упреков старика, но он ощущал направленный на него пронизывающий взгляд и подумал почему-то, что, если не ответить, в дальнейшем может быть плохо. Он кивнул, а потом отвернулся от директора, чтобы рассмотреть как следует стекло этого окна. Потрогал пальцами, ощутил рябь и вздутия на его поверхности.
— Сколько тебе лет? — спросил Стаунтон. — Семь? Восемь?
— Между, — сказал Мэтью.
— Ты умеешь читать и писать?
— Цифры немного знаю. Десять пальцев на руках, десять на ногах. Получается двадцать. Дважды двадцать — сорок. Еще раз дважды… — Он задумался. Отец его учил когда-то простому счету, и они изучали алфавит, когда копыто лошади столкнулось с костью черепа. — Сорок и сорок, — сказал он. — И еще я знаю эй-би-си-ди-и-эф-джи-эйч-ай-джей-эн-эл-оу-пи-кей.
— Что ж, это уже начало. Тебе родители дали имя, я полагаю?
Мэтью замялся. Ему казалось почему-то, что, если назвать этому директору свое имя, он получит какую-то власть над Мэтью, а к этому мальчик готов не был.
— Вот это окно, — спросил он. — Оно дождь не пускает внутрь?
— Да, не пускает. А в ветреный день оно впускает солнце, но останавливает ветер. Поэтому у меня здесь больше света для чтения, и я не боюсь, что книги и бумаги перепутает ветер.
— Во бля! — искренне восхитился Мэтью. — Чего только не придумают!
— Следи за выражениями, молодой человек, — предупредил Стаунтон, но не без веселой нотки в голосе. — Следующее ругательство принесет тебе волдырь на задней части. Теперь я хочу, чтобы ты узнал и запомнил следующее: я хочу быть твоим другом, но тебе выбирать, быть нам друзьями или оппонентами — то есть врагами. В этом приюте живут шестьдесят восемь мальчиков возраста от семи до семнадцати лет. У меня нет ни времени, ни средств нянчиться с вами, и терпеть дурные манеры или недисциплинированное поведение я также не намерен. Что не вылечит плеть, то исправит макальная бочка. — Он подождал, чтобы это заявление проникло на должную глубину. — Тебе будут даваться уроки, которые необходимо будет выучить, и работа, которую необходимо будет сделать, соответственно твоему возрасту. От тебя ожидается, что ты научишься писать и читать, равно как и выполнять арифметические действия. Ты будешь по воскресеньям посещать церковь и учить священное писание. И ты
— Когда? — спросил Мэтью.
— В должное время и никак не раньше. — Стаунтон взял перо из чернильницы и занес его над открытой страницей. — Теперь я бы хотел узнать твое имя.
Мэтью снова отвлекся на оконное стекло.
— А я точно хотел бы посмотреть, как это делается, — сказал он. — Это ж непонятно, как такое можно сделать?
— Не так уж непонятно. — Стаунтон внимательно посмотрел на мальчика, потом сказал: — Знаешь что, сынок? Мы с тобой заключим договор. Мастерская стекольщика не так уж далеко отсюда. Ты мне назовешь свое имя и расскажешь, как здесь оказался, а я — раз тебя так заинтересовало это ремесло — попрошу стекольщика прийти и объяснить. Для тебя это приемлемо?
Мэтью задумался. Он понял, что этот человек предлагает ему нечто, подносящее искру к его свече: знание.
— Емлемо, — повторил он, кивая. — Меня зовут Мэтью Корбетт. С двумя «т».
Директор Стаунтон записал имя в книгу мелким, но аккуратным почерком, и так жизнь Мэтью резко свернула с прежней проселочной дороги.
Снабженный книгами и терпеливым поощрением Мэтью оказался способным учеником. Стаунтон сдержал слово и привел стекольщика, который рассказал собранию мальчиков о своем ремесле, и его посещение имело такой успех, что вскоре за ним последовали сапожник, парусник, кузнец и другие честные работящие граждане города из-за стен приюта. Стаунтон — искренне религиозный человек, в прошлом священник, — был скрупулезно честен, но ставил перед своими питомцами высокие цели и отличался немалой требовательностью. После нескольких встреч с плетью Мэтью перестал употреблять нецензурные выражения, и манеры его улучшились. Через год обучения он сделал такие успехи в чтении и письме, что Стаунтон решил обучать его латыни — честь, которой удостоились всего только двое других мальчиков из всего приюта, и ключ, который открыл ему множество других томов из библиотеки Стаунтона. Два года интенсивного обучения латыни, а также дальнейшие уроки английского и арифметики — и Мэтью оставил позади остальных учеников — такой он обладал способностью безраздельно концентрировать внимание.
Неплохая это была жизнь. Он выполнял те работы по хозяйству, которые от него требовались, а потом возвращался к учебе со страстью, граничащей с религиозной. Некоторые из мальчиков, с которыми он попал в приют, вышли оттуда, став учениками ремесленников, вместо них пришли новые пансионеры, а Мэтью оставался неподвижной звездой — одинокой и возвышенной, — которая направляла свой свет только на получение ответов на тот рой вопросов, что не давал ему покоя. Когда Мэтью исполнилось двенадцать, Стаунтон — которому уже было шестьдесят четыре и у которого начал развиваться паралич — стал учить его французскому: как для того, чтобы распространять язык, который он сам находил восхитительным, так и чтобы и далее культивировать у Мэтью вкус к умственным занятиям.
Дисциплина мысли и контроль над действием стали целью жизни Мэтью. Пока другие мальчики играли в такие игры, как расшибалочка или воротца, Мэтью можно было найти за латинской книгой по