все остальные. Германия была бы иной, если бы я сразу оказался на должной высоте, — сказал Мангольф торжественно. И махнув рукой: — А теперь все покидают меня.
— Об этом следовало подумать двадцать лет назад, — сказал Терра.
— Тебе понятно, почему мы потерпели крушение?
— Я раньше тебя ушел от дел, — сказал Терра — У меня было достаточно времени выяснить это. Прежде всего мы потерпели крушение потому, что не может не потерпеть крушения человек талантливый, который навязывает свой талант обществу. Оно не хочет талантов, и только случай, для него самого крайне неприятный, побуждает его временами дать ход какому-нибудь из них. Мы же в частности потерпели крушение еще и оттого, что слишком много требовали от себе подобных.
— Ты, например. Ты хотел сделать их лучше.
— А ты, дорогой Вольф, требовал от них совершенно сверхчеловеческой податливости в сторону зла. Ты был еще большим идеалистом, чем я.
— А ты со всеми в лад готов утверждать, что мы, идеалисты, ничего не смыслим в делах.
— Еще хуже, если смыслим. Я принял решение делать дела с помощью существующего порядка вещей. И случилось самое худшее: я их делал.
— Я всегда считал, что, если я не знатного рода, мне следовало быть посредственностью, — сказал Мангольф.
— Все истинные двигатели человеческой истории были посредственностями в умственном отношении. Противоположных примеров не существует. И это к лучшему. Ибо посредственность, — сказал Терра, — в своих проявлениях гуманнее нас.
— А чему ей удалось воспрепятствовать? — спросил Мангольф презрительно.
— Ничему, — сказал Терра. — Участь людей всегда и неизменно — неосмысленное страдание, выносимое лишь потому, что оно неосмысленное. Но посредственность не станет доводить отвратительные и жалкие судьбы человечества до последнего предела, не станет превращать их в счастливые и благородные, так же как не станет возводить на высоту идейного мышления катастрофы, которые просто заложены в природе человечества. Потому и сама она никак не может пасть до преступления, когда провалится и то, и другое, как проваливаются в человеческом обществе все идейные побуждения. С посредственностью во главе человечество имеет некоторый шанс избежать наихудшего. Прежде всего главари из числа посредственностей непременно остаются сами в живых, духовная неполноценность позволяет им это. А ведь смерть — единственное, чего нельзя простить, как внушала мне некогда самая живучая особа, какую мы знали.
— А мы умираем! — Мангольф возмутился. — Умираем, потому что мы умственно полноценны!
— Нет, — сказал Терра, — мы умираем потому, что в нас нет противоядий для нашего взыскательного ума.
— Каких противоядий?
— Презрения и доброты. У тебя было одно презрение.
— У тебя — одна доброта.
— Благодарю тебя, дорогой Вольф. В настоящую минуту у тебя ее больше. Вероятно, я никогда не был добр. В моем желании помочь людям было столько же гордыни, сколько в твоем стремлении пользоваться ими для своих целей. Мы оба согрешили через гордыню.
— Чисто богословская мысль. — Мангольф нахмурился. — Надеюсь, что до такой степени ты все-таки не забылся.
Терра, глядя в сторону:
— Поневоле раздумываешь, как бы все было, если бы могло начаться сызнова.
— Совершенно так же, — сказал Мангольф. — Чем лгать и стяжать, я предпочту снова пасть и пойти ко дну.
Терра в ответ:
— А возможно, мы в следующий раз предпочли бы безоговорочно повторять все подлости, без которых человек не может в чистоте душевной вкушать свой хлеб насущный. Насколько я понимаю, даже и богу это было бы угоднее.
Но Мангольф:
— Не глумись! Его час пришел.
Они не отрывали друг от друга глаз, и каждый искал в состарившихся чертах другого решения собственной загадки, снова надеясь обрести себя в познании сокровеннейшей сущности другого. Чтобы постигнуть друг друга до конца, они отодвинулись из полосы света. Бессознательно они искали темноты, искали укромного угла в неосвещенной комнате, чтобы там грудь с грудью шептаться торопливо и украдкой.
— Я испытал непонятные явления, — шептал Мангольф. — Власть картины, зовущей и вбирающей в себя. Я знаю, что взойду на тот холм и лишь там, наверху, умру. Тогда погибнет и голый нищий, поносивший и, один из всех, любивший меня.
— Я тебя понимаю, — шептал Терра. — И я явственно, словно в откровении, ощутил, что тщетно пытался бы застрелиться, если бы не застрелился ты. Бог принципиально не согласен принять нас врозь.
— Ты веришь в него?
— Да, — сказал Терра. — Это нелегко далось, ведь я никому не люблю навязываться.
— Знаешь ты способ спросить у него, действительно ли нам следует умереть?
— В этом вопросе я всецело полагаюсь на собственный наш здоровый инстинкт. Не будь мы оба до последней капли крови к этому готовы, разве пришла бы нам хоть отдаленно охота умереть? Бог свидетель, как мы зубами и когтями держались за жизнь.
— Ужасно! — Глухой стон проник в сердце другу.
— Бог, несомненно, требует от каждого лишь то, что он может дать. От нас он требует гордости, — горячо произнес Терра.
Тогда Мангольф выпрямился.
— Где взять оружие? Револьвер исчез. Он лежал вот тут.
Терра последовал за ним.
— Тут он и лежит, — показал он.
Револьвер лежал под лампочкой, у кровати. Мангольф взял его: тот же маленький браунинг.
— Непостижимо, — сказал он.
— Что именно? — спросил Терра.
И Мангольф:
— Они положили его возле кровати, чтобы я сам покончил с собой. Я швырнул его на пол, комната была полна людей, он исчез. А сейчас он снова лежит тут.
— Значит, заинтересованное лицо все еще здесь, — уверенно сказал Терра. Мангольф стал возражать, они поспорили, принялись шарить под мебелью и, лишь столкнувшись под каким-то диваном головами, опомнились.
— Какое нам дело до того, почему револьвер снова лежит там!
— А с другой стороны, у нас не осталось дела интереснее.
Оба беззвучно рассмеялись.
Но так как и после этой ночи должно было настать утро, они не видели повода спешить с осуществлением своего намерения. Оно было достаточно твердо, и они могли, решил Терра, преспокойно распить в его честь бутылку вина. Торжественно совершил он возлияние вместе с другом.
— Твое здоровье, дорогой Вольф! — сказал он, но потом и сам заметил неуместность традиционной формулы. — Вот какова, значит, жизнь, — заговорил он, глядя в стакан. — Вот она какова.
— Удивительно, — сказал Мангольф, глядя в свой, — как много мы от нее ожидали, несмотря на крайний скептицизм. А ведь получили много меньше, хоть и достигли вершины. Если бы мы еще мыслили во времени, то могли бы сказать: мы оставили след.
— Всякая песчинка оставляет след, — сказал Терра. — Но почему она именно в этот миг и на этом месте производит в текучих песках свое ничтожное, но такое значительное и важное трение, то ведает один бог.