пугали его. Вдруг он остановился, посмотрел в упор на леди Олимпию и сказал:
— Миледи, очевидно, у вас слабость к чахоточным.
Этим его энергия была исчерпана, и он покраснел. Она пояснила, пожимая плечами, без насмешки:
— Я говорю просто на основании опыта, который обновляю, от Триполи до Архангельска. Может быть, это зависит от меня, но еще ни один мужчина не сравнялся со мной. При, этом я по возможности избегаю серьезно повредить кому-нибудь — именно потому, что люблю людей. По этой причине я, как вы знаете, не остаюсь ни в одном месте больше месяца. Синьора Проперция, заметьте себе это: только так можно жить счастливо.
Проперция, не понимая, медленно подняла свои темные глаза. Но Якобус оправился. Он расхохотался, как уличный мальчишка.
— Мы не поймем друг друга, миледи, — воскликнул он. — Я люблю долгую службу и длительное вознаграждение.
Он подбодрял себя близостью герцогини.
— Создавать гигантские творения по слову одной единственной женщины. Всю жизнь следовать за ней к каждой полосе воды и к каждому куску зеркала и ловить каждое ее отображение.
Он оборвал, заметив, что становится слишком серьезным. Говорить этой блондинке, состоявшей только из тела, что-нибудь прочувствованное, было профанацией.
— Я обещал Мортейлю танцевать кадриль визави с ним и Клелией, — сказал он.
Леди Олимпия снисходительно улыбнулась.
— Мортейль и не думает танцевать.
Он больше не обращал на нее внимания.
— Здесь стало душно, — заметил он, низко поклонился и вышел.
Леди Олимпия спокойно объявила:
— Здесь удивительно свежо.
Она выпрямилась, протянула руку за мраморную спинку скамьи и подставила ее под капающую из переполненного бассейна воду. На этой руке не было никаких драгоценностей, она сверкала наготой в сознании своей власти. Падающие капли украшали ее влажным блеском.
Бальная музыка весело кружилась у ног трех женщин. Мимо, со сверкающими глазами, прошли несколько пар, искавших в звуках наслаждения. Когда зал опять опустел, леди Олимпия сказала зевая:
— Этот Якобус удивительно легко краснеет. А между тем он, несомненно, один из тех мужчин, которые не церемонятся с нами.
Герцогиня ответила:
— О, его цинизм поверхностный. Он научился ему. В глубине души, я думаю, он мягок, хотя и вел жизнь человека, не останавливающегося ни перед чем.
— Уже? Он очень молод.
— Он худощав, как мальчик, и волосы у него тоже мягкие, как у мальчика, на его подвижном лице отражаются все переживания, и не запечатлевается ни одно. Тем не менее, ему лет тридцать пять, и он пережил немало.
— Какого он происхождения?
— Не знаю. Он у себя дома везде в Европе, где существует артистическая богема. Когда я в Риме стащила его с пятого этажа, он уже жил тогда в Piano nobile. Он долго поднимался и опускался с женщинами и, я думаю, через женщин, В двадцать лет он имел счастье понравиться Сбригати.
— Лоне Сбригати?
— Она была тогда еще неизвестной маленькой актрисой. Якобус не зарабатывал ничего и жил на ее счет. В критический момент, или когда она ему больше не была нужна, он грубо бросил ее. Говорят, что только с того времени ее голос приобрел трагический тембр.
Проперция Понти опустила голову и закрыла глаза рукой.
— Эта черта не восстанавливает вас против вашего друга? — спросила леди Олимпия. — Дорогая герцогиня, я восхищаюсь вами.
Герцогиня изумленно посмотрела на нее.
— Почему же? Ведь его творения хотят жить — как может он считаться с страданиями других? Впрочем, его любовные приключения не отняли у него душевной невинности.
— Ах, вы, знаток душ!
— О, нет! Я никогда не спрашиваю, что творится в чужой душе; я слишком боюсь неопрятных ответов. Я гораздо охотнее довольствуюсь переодеванием, поверхностной игрой, и не оспариваю красоты у всех душ, ловко наложивших на себя покровы. Та красота, в которую мы можем без разочарования вглядываться до самой глубины, принадлежит только произведениям искусства и редким людям, совершенным, как они.
— А Якобус?
— Если бы у него самого не была глубоко невинная душа, как мог бы он нарисовать все это?
И она обвела зал взглядом, полным ненарушимого доверия.
Леди Олимпия осведомилась:
— Откуда же вы знаете его старые истории?
— Он рассказал мне их.
— Он… И это не заставляет вас задумываться?
Герцогиня улыбнулась.
— Он краснел и при этом.
— Дорогая герцогиня, вы невинны до ужаса.
— Синьора Проперция, — мягко и с болью сказала герцогиня, — приободритесь.
Она приподняла ей голову. Леди Олимпия высказала предположение:
— Вы объявите невинным и того, герцогиня, кто сделал это?
— Нет, Проперция, вы должны поставить это ему в счет и любить его меньше! — сказала герцогиня. — Он своей жестокостью не защищает никаких творений. Наоборот, он разрушает ваши, Проперция. Вы должны были бы презирать его, как безрассудного преступника.
— Я хотела бы ненавидеть его, — сказала Проперция, — за то, что он такой утонченный и искусственный… Но ведь за это я и люблю его, — уныло пробормотала она. Она выпрямилась:
— Я ненавижу только грациозное, вкрадчивое создание, которое хочет выйти за него замуж… не потому, что она отнимает его у меня — он и так потерян для меня, — но я чувствую, что она будет его обманывать.
— Удивительно! — воскликнула леди Олимпия. — Я чувствую то же самое! Но во всяком случае еще прежде дочери его обманывает отец. Этот маленький, скользкий старичок обманывал каждого, кто попадал ему в лапы. Он не преминет показать свое искусство и зятю. Что касается меня, то в моем лондонском доме стоит Гермес, который, по отзыву знатоков, исследовавших его в паллацо Долан, прежде, чем я купила его, был настоящий. Странная вещь: впоследствии один из этих антиквариев уверял меня, что мой Гермес очень недурная копия; настоящий же все еще находится на Большом канале.
Герцогиня сказала:
— Я не купила ни одного бюста, хотя мне предлагали их. Но весь дворец чуть не сделался моей собственностью.
— Вы ошибаетесь, — объявила леди Олимпия. — Он скорее сгорел бы на глазах у вас. Никогда старый колдун не позволил бы вам вступить в него.
— После всего, что я узнала с тех пор, я почти готова поверить этому. Я с удовольствием вспоминаю свое первое посещение. Седовласый камердинер, не знавший меня, водил меня по залам, таинственно, тихо и немного смущенно. Он отдергивал покровы с больших картин почти пристыженно, как будто позволял мне подсматривать в замочную скважину за своими господами. Он говорил о статуях, как будто они слышали его, со слабым румянцем. Деревянное изображение дожа из дома Долан и гигантский фонарь на его галерее, две или три дюжины портретов кардинала из фамилии Долан, стеклянные ящики со шляпами, клобуками, мантиями, сутанами, красными чулками князя церкви и его вставленные в раму рукописи приводили седого слугу в восхищение и огорчали его. — Какие великие воспоминания! — тихо восклицал он. — И этим должен жить такой знаменитый дом! Больше у него ничего нет!