И действительно: хандра – не самая плохая болезнь. Гораздо лучше, чем дизентерия или проказа. Пожалуй, хандра – это моя фамильная болезнь. Давным-давно мой дед, чтобы разогнать тоску, ушел на войну. Просто так – в один день одел саблю, оседлал коня и пустился в путь. Потом он говорил, что именно среди смерти и боли он полюбил жизнь. Не будучи кадровым военным, тем не менее он довольно быстро сделал карьеру и когда заключили мир, ушел на пенсию. Из его пяти детей только один избрал военную стезю, унаследовав кроме сабли еще и приступы жесточайшей хандры. Я имею ввиду своего отца. Помню, как он иногда часами мог стоять у окна, глядя как растут сосульки или павший лист застилает землю. Моя мать была совсем не похожа на отца – она легко возвращала его к жизни. Она подходила к нему, что-то шептал и несколькими минутами позже они уже мчались аллеями парка круша тишину грохотом копыт своих лошадей. Иногда мне кажется, что отец женился именно для того, чтобы хоть иногда не быть одиноким. Мать умела радоваться жизни. Она не любила военных, но любила отца, и как ни странно, она не стала возражать когда отец решил отдать меня в кадетский корпус. Может, среди прочего, они считали, что военная служба имеет свойство развеивать хандру. И действительно – скучать не приходилось. Но армия научила меня и другому – быстро расслабляться, пить в одиночку, нестись вместе со всеми но быть наедине с собой. Я узнал, что приказы не обсуждаются, но иметь свое мнение можно и нужно. Я научился любить стены – они отлично прикрывали спину. Но когда кавалерия останавливалась, что-то не успокаивалось во мне. Я не мог заткнуть глотку собственным мыслям. И хотя вопросы не менялись никогда, я не мог найти на них ответы. Если вы знаете, что такое хандра – вы знаете и эти вопросы, а если нет… Тогда вы меня никогда не поймете. Может, это к лучшему…
А потом весна добралась и до меня. Я говорю о той вещи, которую многие склонны называть влиянием весны. Свежего воздуха было так много, что он проникал всюду, одурманивал меня – я ходил будто пьяный. На вопросы отвечал невпопад, мазал ложкой мимо тарелки, пытался подняться выше на одну ступеньку, нежели было на лестнице. В былые времена это стоило бы мне жизни – в Школе нельзя было расслабляться. Но к тому времени выживать уже стало на уровне инстинкта. Я мог драться на дуэли и вспоминать, как цветут яблони. Боя, правда, я потом не помнил – но так ли это было важно. Громан стал будто моей нянькой – он будил меня, следил, чтобы я не забыл о еде. Но мое состояние его не устраивало – он постоянно пытался растолкать меня. Вернуть к тому, что творилось вокруг. Однажды за обедом он спросил меня:
– Если бы здесь можно было бы в кого-то влюбиться, Дже, я бы подумал, что ты потерял голову… Но что нам можно любить – родину, которая нас предала? Деньги, которых у нас нет? Оружие нам не дают, еда просто ужасная, я уже месяц не напивался… Да чем, скажи мне на милость, здесь можно быть довольным? А у тебя лицо как у кретина или влюбленного. О чем ты мечтаешь? Кажется, в моей голове до его вопроса вилось с полдюжины мыслей, но когда граф задал свой вопрос я с трудом поймал за хвост хоть одну:
– О радуге. Чтобы один конец лег здесь, а другой – за Стеной. Я бы перешел по ней туда – был бы на свободе. Потом раскопал бы горшок с золотом… Леприконам положено закапывать золото у основания радуги..
– Такой большой, а в сказки веришь. Откуда у леприконов золото. И если оно у них есть, чего ради они должны его закапывать?
– А я почем знаю. Положено – и все тут! Может от сборщиков податей прячут
– по войне они злей волков…
– Да не бывает радуги в городах!?!
– Ну разве что так… А жаль…
– А ты о чем задумался? Пожалуй, самым разговорчивым из наше кампании был Орсон, который иногда даже размышлял вслух. Но в тот день он молчал. Даже когда его спросили, он остался немногословен. Он сказал:
– Смотрите… Орсон повертел скорлупку меж руками, потом медленно развел их. Скорлупа осталась висеть в воздухе меж ладонями.
– Опять фокусы? – спросил я.
– Да нет, магия… Они что-то напортачили, и иногда Сила возвращается. Когда-то я подымал ядра баллист и швырял дальше, чем видел. Теперь мне с трудом дается и скорлупа. Он убрал руки и скорлупа упала на стол, расколовшись на две половинки. Хочу… – пронеслось в моем уме. Я поймал мысль и подумал ее еще раз. Хочу… – продолжение удивило меня. Хочу осколков… Хочу расколоть вдребезги стену, разрушить до фундамента Школу. Срыть город, чтобы здесь шумело озеро, море. Расколоть страны до такой степени, чтобы ни у кого не возникло другой мысли, кроме соединиться… Я взглянул на небо и осекся: небо я бы оставил едины. Я бы поднялся в него, и никого бы не пускал. Пусть оно огромно, но делить я его не с кем не собирался. В ту ночь, я кажется, впервые подумал о побеге…
Эх, давно это было! Да и было ли вовсе… Жил такой магик – некто Прациус. На старости лет тот сотворил телепортационный туннель без малого на три тысячи верст почти точно с севера на юг. В южный портал загружались всевозможные цветы, а в северный – дабы свести потери магической силы к минимуму – глыбы льда. Фунт льда за фунт цветов. Маги-современники обзывали Прациуса ренегатом, который расходовал высокую магию неизвестно на что. Купцы же одобрительно цокали языками – на севере цветы стоили дорого, да и крепко замороженный лед в хозяйстве вещь не последняя. Через полвека после кончины Прациуса его возвели в святые и в покровители влюбленных. Все же цветы – это не морская капуста: красиво, романтично. К тому же на севере стало чуть поменьше льда. А на самом деле Прациус был банальным шпионом: отправляется груз кремовых роз – ввели новую подушную подать, гвоздики – оружейники получили заказ на пики. Когда истек срок секретности, говорят, разведчики хотели его разоблачить. Но не стали – среди них тоже оказались сентиментальные ребята, не пожелавшие разрушать легенду. К чему я это вспомнил? Ума не приложу…
Что нам осталось? Не так уж и много. Грубо говоря: ничего. После отмены еженедельных умерщвлений как-то на нет сошли и лекции. На них стало ходить все меньше и меньше пленных и их тихонько прекратили. Многие продолжали учиться то ли по привычке то ли из безделья– брали в библиотеке книги, учили трактаты… Но никто не потолстел – на арене продолжали драться, иногда до крови, хотя смертельных исходов стало меньше. Нужда драться была, ибо ничто не греет сердце так, как холодная сталь. Спорили, дрались, но как только первая кровь проливалась на песок, бой прекращали – максимализм свойственен молодости. Умение прощать приходит с возрастом Не знаю – были ли молодыми по- настоящему. Вряд ли из жизни тех, кто находился тогда в Школе по крупицам можно было сложить то целое, что называется детством. Когда мы росли – мир менялся очень быстро и мы менялись вместе с ним. Ничего другого не оставалось… Пошли слухи, что где-то далеко идет новая война и скоро школа заполнится новыми пленными. Это надолго стало главной темой – обсуждали положение «стариков» среди возможных «новичков». Потом разговоры прекратились, наверное потому что от них просто устали. Я так и не узнал, откуда пошли эти слухи, ибо, как потом оказалось, они не имели под собой никакого основания. Думаю, придумали их сами пленные, дабы хоть немного развеять скуку. Меня больше всего интересует другое – с весны сдачу принимали у всех, кто того хотел, не вдаваясь в причины. Тем не менее большинство решило не сдаваться И я не пойму – на что надеялись мы в своем упорстве? А еще больше непонятно на что надеялись они – почему нас не уничтожили в конце весны, летом или в начале осени.
К лету нас осталось чуть меньше полусотни, когда начали зреть яблоки – стало ровно два десятка. До того как отправили Орсона нас была ровно дюжина…
Еще бы немного и я бы его не застал. В те времена я много спал. Собственно, сон стал моим единственным развлечением. Кажется, тогда я отоспался за все бессонные ночи, что были и за некоторые из тех, что предстояли. Разумеется это было не так – выспаться вперед, равно как и наесться впрок не стоит и стараться. Но спать я полюбил. И терпеть не мог, когда кто-то будил, и тем более прерывал то, что мне сниться. В одно утро, я ворочался в кровати, стараясь опять забыться и досмотреть, чем закончится битва, что разворачивалась в моем уме. Но кто-то толкнул мою кровать и сон разлетелся вдребезги:
– Вставай! Ты проспишь даже утро своей казни… Голос походил на графа Громана, и я ответил, поворачиваясь на другой бок:
– Гебер, пошел вон…
– Орсона уводят! Подымайся, кому сказано… Я вскочил – у кровати стоял Риальди. Спросонья я все спутал…