свершилось. Тебе тридцать семь лет. Ты достиг той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучей силой молодости, предается более спокойной, более образовательной, более творческой силе здравого мужества. Ныне твой кипучий гений должен дать нам, дать России лучшие перлы твоей поэзии…
— А о чем писать? — с горечью спросил Пушкин. — Будто ты не знаешь, что после четырнадцатого декабря двадцать пятого года правительство наше заколотило источники умственной жизни тщательнее, чем холерные колодцы в лето тридцатого года. Будто ты не знаешь, что каждая написанная мною строка должна быть представлена моему «высочайшему цензору», который волен сделать с нею все, что захочет.
— Ты не прав, Искра, — успокаивающе произнес Жуковский, — если государь бывает, недоволен тобою, он высказывает это в такой отеческой форме…
— Минуй нас пуще всех печалей и царский гнев и царская любовь, — желчно перефразировал Пушкин Грибоедова.
— Ты забываешь, что ты принадлежишь России, — с укоризной покачал головой Жуковский.
— Полно, Василий Андреевич, — в том же раздраженном тоне возразил Пушкин, — тебе отлично известно, что царь присвоил меня сначала только как поэта, а в последнее время довольно бесцеремонно пытается вмешиваться и в мою семейную жизнь.
— У меня к тебе есть еще дело… Видишь ли, Александр Сергеевич… — Жуковский замялся.
— Ну-ну, не мямли, милый, — подбодрил Пушкин. — Говори напрямик.
Жуковский осмотрелся по сторонам:
— Министр Канкрин сообщил мне о твоем письме к нему касательно намерения выплатить долги государю.
— Да, да, — Пушкин схватил его за руку. — Я больше ни в чем не хочу быть обязанным царю… Хочу расплатиться с ним сполна. — Суровая морщина пересекла его лоб. — По горло сыт его благодеяниями. Хочу быть как можно дальше от своего «благодетеля»… Тебе известно, что я еще в Михайловском замышлял под предлогом операции аневризма удрать через Дерпт за границу. Просился в Италию, Францию. Хотел ехать с нашей миссией даже в Китай, хотя бы потому, что там нет ни Хвостова, ни Каченовского. А ныне уж не в чужие края, а к себе в деревню уехал бы с семьей, и то никак невозможно. Жандармы желают, чтобы вся моя жизнь у них на глазах протекала. Бенкендорф никому, кроме своей бдительности, в отношении меня не доверяет… Скучно, брат, смертельно скучно! — вдруг оборвал он себя зевком и, помолчав, предложил: — Поедем к Смирновой. Она уезжает за границу на днях. И ввиду предстоящей разлуки просила непременно навестить ее.
— Могу ли я быть спокоен, по крайней мере, в отношении твоего конфликта с Дантесом?
Пушкин ответил ему только взглядом, выражавшим холодное упорство.
Жуковский встал вслед за Пушкиным и оправил на себе фрак.
Они подошли к хозяйке проститься.
— Мама будет очень огорчена вашим отъездом, — оказала Долли Пушкину, а в глазах ее было огорчение не только за мать.
— На балах надо плясать, — невесело усмехнулся Пушкин, — а я нынче устал что-то.
И он церемонно откланялся. Жуковский, отдуваясь, поспешил за ним.
36. С глазу на глаз
Согласно правилам, установленным при российском императорском дворе, камер-фурьер Михайлов 2-й, собираясь сдавать дежурство, придвинул к себе увесистый журнал, чтобы сделать в нем полагающуюся очередную запись.
Попробовав исправность гусиного пера на полях одной из ранее заполненных страниц и обнаружив на его расщепленном конце едва заметный волосок, камер-фурьер почистил кончик пера о свои подстриженные щеткой темные волосы. Затем оперся затянутой в мундир грудью о край стола и начал старательно выводить каллиграфические строки:
«1836 г. Месяц ноябрь. Понедельник 23-го. С 8 часов eгo величество принимал с докладом военного министра генерал-адъютанта графа Чернышева, действительного статского советника Туркуля, министра высочайшего двора князя Волконского и генерал-адъютанта Киселева. Засим с рапортом военного генерал- губернатора графа Эссена…»
«Кто бишь еще приезжал? — задумался камер-фурьер. — Да, эдакой видный генерал, в усах и одну ногу волочит… Кто же он, дай бог памяти?»
Михайлов 2-й напряженно морщил лоб, встряхивал головой, даже задерживал дыхание. Но фамилия франтоватого генерала, едва мелькнув в разгоряченной памяти, таяла, как брошенная в кипяток льдинка.
Камер-фурьер водил взглядом по потолку и стенам, словно надеялся найти на них что-либо такое, что поможет ему вспомнить забытую фамилию. Случайно его взгляд наткнулся на часового, в неподвижной позе застывшего у дверей царского кабинета.
«Его разве спросить? — подумал Михайлов. — Да где ему знать! Ведь сущий истукан. Однако ж…»
— Служивый! — тихо окликнул он.
Часовой едва заметно встрепенулся и недоумевающе посмотрел на камер-фурьера.
— Разговор мне с тобой вести, конечно, не полагается, — так же тихо продолжал Михайлов, — но поелику их величество отсутствуют и никаких иных персон налицо не имеется, вызволь меня, братец, если можешь…
Тень колебания скользнула по лицу лейб-гвардейца, но, стоя все так же «во фронт», он ответил вполголоса:
— Рад стараться, ваше благородие.
— Ты на карауле с утра стоишь?
— Так точно, ваше благородие.
— Слушаешь ты, о ком адъютант докладывает во время приема государю?
— Так точно, ваше благородие.
— И всех помнишь?
— Не могу знать, вашбродие.
— Ну, а, к примеру, генерала, который нынче последним к государю вошел и ногу эдак подтаскивал при ходьбе, не упомнишь ли, как его адъютант назвал?
— Так точно, помню, вашбродие.
Камер-фурьер даже привскочил от радости:
— Как же именно?
— Их превосходительство господин обер-полицмейстер Ко-кошкин, вашбродие…
— Верно, братец, верно, — обрадовался Михайлов, — именно обер-полицмейстер Кокошкин. Экой ты молодец, право!
— Рад стараться, вашбродие.
Камер-фурьер с удивлением глядел еще несколько мгновений в лицо гвардейца, который снова замер в полной неподвижности. Только в глазах его еще не успела погаснуть искра оживления.
— Выручил ты меня, братец, вот как выручил! — и, обмакнув перо, заскрипел им по шершавому листу камер-фурьерского журнала: «…и обер-полицмейстера Кокошкина…»
Так как на этом слове страница кончилась, офицер посыпал последние строки песком, сдунул его и, перевернув лист, начал новую страницу:
«10 минут второго часа его величество один в санях выезд имел прогуливаться по городу, а засим…»
Фраза дописана не была.
Со стороны входа во дворец послышались голоса и знакомые властные шаги под равномерное бряцание шпор.
Камер-фурьер вытянулся в струну. Часовой напрягся, как тетива.
Дверь распахнулась, и через приемную в кабинет прошел царь в сопровождении Бенкендорфа.
— Отлично прокатился, — усаживаясь в кресло у стола, проговорил Николай, — день нынче не по- ноябрьски хорош.