лицея.

«Ты, разумеется, как и в прежние юбилейные вечеринки, явился главной объединяющей силой, духовным магнитом сих собраний, и вот тебе мое запоздалое к сей славной дате приношение, — писал Кюхельбекер из далекого Баргузина. — В знаменательный сей вечер „чьи резче всех рисуются черты пред взорами моими? Как перуны сибирских гроз, его златые струны рокочут… Песнопевец, это ты!“

Какою юношеской дружбой, восторженной и деятельной, повеяло на Пушкина от этого письма, от этих поэтических строф!

«А ведь там, в холодной Сибири, — думал поэт, — и моему Кюхле, и другу Пущину, и всем, чья участь была решена четырнадцатого декабря двадцать пятого года, несомненно легче, нежели мне в нынешнем Петербурге, замордованном царем и жандармами. Опала легче травли. Страдания каторги, казематов и ссылки очистили их, сроднили. И с ними их жены, самоотверженно ушедшие за своими мужьями во мрак изгнания».

Пушкин вспомнил Трубецкую, Анненкову, Муравьеву… И среди них ярче других — Волконскую, которую он в мыслях своих называл «Машенькой». Она виделась ему такою, какой была в последнее их свидание у Зинаиды Волконской в Москве: в темном дорожном платье, с бескровными губами. Она тогда еще не оправилась от болезни после тяжелых родов.

Никогда больше не испытывал Пушкин ни перед кем такого преклонения, как пред этой хрупкой печальной женщиной. Пушкин знал, что Маша Раевская вышла за Волконского не по любви. Помнил, что этого хотел ее отец, воле которого в семье Раевских повиновались как непреложному закону.

«Так что же это было за высокое чувство, — мыслил Пушкин, — которое заставило ее, молодую, прекрасную, на этот раз поступить вопреки воле отца, вопреки желанию всех родных, порвать с ними, покинуть своего первенца и умчаться навстречу суровой и беспощадной судьбине?.. А почему же моя Наташа не находит в себе сил хотя бы только на один год уехать из Петербурга — и не в далекую Сибирь, а в нашу деревню, и не одной, а с четырьмя детьми и со мною?»

— Что же это? Что же это? — повторял он вслух, и вдруг нестерпимо захотелось сейчас же, не медля, увидеть жену, заглянуть ей в глаза, чтобы в них прочесть ответ на вопрос, мучительный, как открытая рана.

Он стал быстро одеваться.

«Еще застану ее в театре и там же, вот так прямо, скажу ей все, что сейчас думал. Я уговорю ее, умолю уехать немедленно».

Но когда, проходя под шиканье недовольной публики зрительного зала к креслам первых рядов, увидел в полутемной ложе поразительно красивую голову Натальи Николаевны и рядом кавалергардский мундир Дантеса, — решил, что говорить, о чем намеревался, больше ни к чему.

Дождавшись антракта, он быстро прошел за кулисы.

Возле дверей каратыгинской уборной стояло несколько почитателей артиста. Они посторонились, давая Пушкину дорогу.

Каратыгин увидел поэта в небольшом зеркале, перед которым поправлял грим.

— А, очень рад! — искренне вырвалось у него.

Пушкин сзади обнял его за плечи и на миг прижался своей пылающей щекой к холодным фальшивым кудрям Отелло.

— Очень, очень хорошо, душа моя! Я видел лишь один акт, но так восхищен, так взволнован! Да, Отелло от природы доверчив. Яд ревности насильственно влит в его душу. А как ты думаешь, Василий Андреевич, может ли женщина, подобная Дездемоне, быть верной мавру, даже такому чудесному, каким ты его изображаешь нынче?

Каратыгин поправил накрахмаленные кружевные рюши, обрамляющие ворот его отелловского малинового плаща, потрогал большую белую серьгу, красиво подчеркивающую искусственную смуглость его лица, и обернулся к Пушкину.

— Как тебе сказать, друг мой? Сердце женское капризно. Помнишь «Сон в летнюю ночь» Шекспира? У него прекрасная Титания восхищается ослиными ушами своего возлюбленного… А у тебя Земфира смеется с молодым цыганом над сединой исстрадавшегося Алеко… Но ты лучше скажи мне по правде, — перебил себя Каратыгин, — каков я нынче?

— Ей-богу, душа моя, очень хорош! Свиреп ты в ревности, и бедной Дездемоне несдобровать.

От похвалы Пушкина глаза Каратыгина блеснули удовольствием.

— Я стараюсь изображать ревность по таким стихам, — сказал он и, встав в позу, продекламировал:

Мучительней нет в мире казниЕе терзаний роковых. Поверьте мне: кто вынес их,Тот уж, конечно, без боязниВзойдет на пламенный костерИль шею склонит под топор.

— Да! — вдруг вспомнил Каратыгин. — Вот там нумер шестнадцатый «Северной пчелы», о третьем издании твоего «Онегина» отзыв.

Пушкин небрежными пальцами взял газету и прочел отмеченные Каратыгиным строки:

«Что такое „Евгений Онегин“? — спрашивает угрюмый критик и отвечает сам себе: — Роман не роман, поэма не поэма…»

Пропустив несколько абзацев, поэт прочел еще один:

«Умно, остро, иногда своевольно, иногда с уклоном от правил, но правила люди выдумали, а талант от бога…» — и отложил газету.

Каратыгин, проводя сурьмой у глаз, с улыбкой проговорил:

— А знаешь, критик твой справедливо вспомнил анекдот о короле Фридрихе.

— Что за анекдот?

— А, видишь ли, король этот был большим гурманом. Откушав однажды с аппетитом какого-то дотоле ему не известного блюда, призвал к себе своего повара и говорит: «Не знаю, что я ел, но кушанье это отменно прекрасно, и я знать не хочу, как оно называется и из чего приготовляется. Сделай одолжение, поступай так и впредь: не выдумывай названий, не прилаживайся к старым, а стряпай, как ныне, с умом и со вкусом».

Каратыгин заметил, что Пушкин в рассеянности теребит газету, и переменил разговор:

— А на днях и меня похвалили.

— Где? — встрепенулся Пушкин.

Порывшись в столе, Каратыгин среди банок с гримом и кусков ваты нашел газетную рецензию на постановку пьесы «Великий князь Александр Михайлович Тверской».

— Послушаешь? — спросил он Пушкина.

— С превеликой охотой, душа моя.

Каратыгин начал выразительно:

— «Теперь, когда опера и балет перешли со вчерашнего дня в новое великолепное жилище, Мариинский театр, законными и единственными хозяевами в Александрийском сделались Талия и Мельпомена, зеркало и кинжал, водевиль и драма, смех и слезы, Асенкова и Каратыгина, Сосницкий и Каратыгин. Несмотря на главные недостатки пиесы — отсутствие действия и слабость завязки, несмотря на устаревшую классическую, или, скорее, схоластическую форму, небольшая сия пиеса выслушивается с рукоплесканиями. Таково магическое действие национального сюжета и пламенной искусной игры господина Каратыгина».

— Очень за тебя рад, — сказал Пушкин, — душевно рад.

За дверью загремел колокольчик, возвещавший конец антракта.

— Ну, прощай, друг, — протянул Пушкин руку. — Не сердись, что не остаюсь на последнюю картину. Сил нет, как голова разболелась.

Каратыгин понимающе посмотрел в расстроенное лицо Пушкина и молча ответил на рукопожатие.

40. Ехидна

Наталья Николаевна болела и целых две недели не показывалась в обществе. Ее приехала навестить Идалия Полетика.

Поглядывая на полуоткрытую дверь, Идалия шептала скороговоркой:

— Если это продлится еще, Жорж сойдет с ума. Он мне сказал, что твердо решил уехать на родину, потому что больше не может выносить такой пытки. Но он умоляет о свидании. Не забудь, что он

Вы читаете Северное сияние
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату