Дантеса. Видел он также, что спутник этот для нее не безразличен. Но считал неудобным убрать Дантеса, чтобы не дать повода к возникновению подозрения о его ревности к кавалергарду. Ибо в отношении себя во всех областях жизни Николай признавал только завистников, но не соперников.
И в ответ на предложение Адлерберга отшучивался:
— Могу ли я лишать моих дам столь очаровательного кавалера? Подождем, авось уладится.
Но, ознакомившись с содержанием «диплома», в котором явно указывалось, что внимание Пушкина должно быть направлено в сторону самого царя, Николай уже видел в Дантесе ту фигуру, которую необходимо в интересах себя самого неотступно держать пред грозным взором Пушкина. Неизбежная дуэль становилась нужной царю, ибо любое ее завершение для него было бы благоприятно. «Если будет убит Пушкин, — рассуждал царь, — значит, из жизни уйдет человек, который своими писаниями и поведением причинял и причиняет мне и властям столько беспокойства. Тогда будет полное основание без нареканий и со стороны света и со стороны дипломатического корпуса выслать из Петербурга Дантеса, да еще, следуя закону, карающему участников дуэлей, выслать его, разжаловав в солдаты. Интересно, будут ли тогда дамы, и главным образом Натали Пушкина, любоваться Дантесом, когда вместо блестящей кавалергардской формы он предстанет пред ними в грубой солдатской одежде?..»
А если бы был убит Дантес, жестокое отношение царя к Пушкину, за которое — Николай знал — им недовольны не только в широких кругах русского общества, но возмущаются и за границей, сразу получит свое оправдание. Натали же в обоих случаях останется пострадавшей, и особенное внимание к ней царя получит совершенно иную оценку.
Когда же эта дуэль произошла, царь решил держать себя в отношении Пушкина в зависимости от того, какова его рана. Если она действительно смертельна, надо проявить к нему всевозможное внимание, надо тронуть и тех, кто сейчас подымет вопли о «безвременно сраженном злым роком поэте». Николай вспомнил именно это выражение, которое осталось у него в памяти из разговоров о смерти Байрона.
«Что-то там у нее делается?» — думал царь о Пушкиной и, кажется, единственный раз в жизни пожалел о том, что он не простой смертный, которому можно было не только прямо проехать к Пушкиной, чтобы посмотреть, «что там у нее», а еще проще — пройти в квартиру поэта через черный ход, чтобы узнать подлинно и досконально все подробности.
Не досидев до конца третьего акта, Николай предложил жене отправиться домой.
Преждевременное опустение царской ложи вызвало за кулисами целый переполох.
Директор, разъяренный, вбежал в уборную Ветвицкой.
— Что же это, красавица моя, за «па» вы в последней мизансцене вытворять изволили? Бывало, в моменты вашего появления в павильоне нимф весь театр плещет и даже царственные длани принимали участие в выражении восторгов, а ныне вот эдакие штуки…
Подняв ногу, он неуклюже покрутил ею почти перед самым вздернутым носиком балерины.
Носик этот покраснел, и к его гневно раздувающимся ноздрям покатились слезинки.
— Мосье Гедеоновский напрасно винит меня, — осторожно прикладывая кружевной платочек к покрытым тушью ресницам, возразила Ветвицкая. — Нынче, как, впрочем, и всегда, я согласовала танцы с тем душевным подъемом, какой охватывает меня всякий раз при вступлении на священные для меня подмостки сцены. Отбытие государя до окончания представления может быть вызвано и иными причинами…
— А почему же вдруг стали так холодны партер и кресла?
— В публике, ваше превосходительство, прошел слух, — осторожно вмешался в разговор парикмахер Федор Федорович, или «Тэдди», как его коротко, на английский лад, называли актрисы, — прошел слух, будто нынче пополудни ранен на дуэли поэт Пушкин. Так не то что в райке переполох, а, сказывают, и партер наполовину опустел…
— Молчать! — гаркнул на него Гедеоновский. — Знай свое дело!
— Слушаю-с, — смиренно ответил Федор Федорович и, пощелкав у собственных усов щипцами, наложил их на золотистый парик, украшающий головку Ветвицкой.
— Мне очень тяжко, что, возможно, я теряю прежнее расположение публики, — сдерживая слезы, говорила Ветвицкая, — но я постараюсь, однако ж, употребить все способы, чтобы вернуть себе былое отличие в ее глазах.
Гедеоновский сердито отошел от нее. Порылся зачем-то в коробке с гримом, потрогал пышный, как орхидея, приготовленный для следующего акта костюм балерины и вышел из уборной.
Проходя по сцене и за кулисами, он всюду слышал одно и то же имя: «Пушкин… Пушкин…», произносимое то с ужасом, то испуганно, то со слезами…
Это же имя отовсюду слышалось ему в замороженной мгле петербургской ночи, когда после окончания оперы он, по обыкновению, шел домой пешком.
К серому, казенного вида дому на Мойке с вечера двадцать седьмого января и до глубокой ночи на первое февраля, когда по приказанию царя тело Пушкина было тайно вывезено в сопровождении жандармов в Конюшенную церковь, — к этому дому, в бельэтаже которого находилась квартира Пушкина, шло и ехало бесконечное множество людей.
От сановников и дипломатов, от знатных и чопорных дам с лакеями на запятках карет, от различных чинов привилегированных полков, от щеголей штатских, от князей, графов и аристократических денди до чиновников в зябких шинелях, студентов с пледом на плечах, журналистов, писателей, актеров… Франтовские формы, бобры на шинелях, соболя, горностаи и куницы на дамских шубках смешивались с заячьими тулупами и покрытыми драдедамом салопами, плюмажи и султаны — с фуражками и мерлушковыми шапками, цилиндры и парижские шляпки — с картузами, платками и капорами из Гостиного двора.
Кареты с княжескими и иными дворянскими гербами должны были останавливаться далеко от дома, так как толпа была настолько густа, что сквозь нее невозможно было проехать, несмотря на непрерывные окрики кучеров: «По-бе-ре-гись!»
Министр Уваров издал специальный по этому случаю приказ о строгом соблюдении распорядка учебного дня, но студенты, оставив учебные заведения, бурными потоками влились в разношерстную толпу и открыто высказывали свое возмущение против всех, кого считали виновниками совершившегося несчастья. Лазутчики, в гороховом пальто, шныряли тут и там. Жандармы врезывались в отдельные группы негодующих и ропщущих людей. Но толпа, охваченная общим горем и скорбью, снова соединялась…
Все жадно прислушивались к каждому слову, которое хоть сколько-нибудь касалось того, что происходило за непроницаемыми стенами серого дома. Всем хотелось собственными глазами видеть бюллетени о состоянии здоровья поэта.
Рядом со вчерашним бюллетенем, который гласил: «Первая половина ночи беспокойна, вторая лучше; новых угрожающих припадков нет, но также нет и не может еще быть облегчения», Жуковский вывесил на воротах новый бюллетень со старательно выведенными буквами на полулисте почтовой бумаги: «Больной находится в весьма опасном положении».
Кроме этих скудных сведений, о состоянии больного выпытывали у всех, кто выходил из квартиры Пушкина.
Толпа окружала их плотным кольцом и забрасывала вопросами:
— Что сказал Арендт?
— А лекарь Даль надеется?
— А каково мнение Спасского?
— Глядите, глядите, — вот доктор Спасский показался в окне, — увидел кто-то. И тотчас же раздались громкие крики:
— Выйдите на улицу, доктор! Сделайте божескую милость, выйдите! — призывы эти сопровождались умоляющими жестами.
Спасский понял и кивнул в знак согласия головой.
Едва только он показался в воротах, невысокого роста гусарский офицер схватил его за руку. Темные глаза офицера горели лихорадочным огнем.
— Он… в сознании? — спросил он срывающимся голосом.
— Сознание полное, да что же из того, — ответил Спасский, обводя всех придвинувшихся к нему людей бесконечно печальным и усталым взглядом.