пренебрежении к интересам народа, и обличение неограниченной власти, врученной недостойным… И открытая угроза грядущей революцией…
— И о стае немцев, окружающих мой трон, — подсказал Николай, прищуривая глаза.
Намек задел Бенкендорфа, но он сделал вид, что не заметил его, и продолжал:
— Совершенно поразительно, как весь тон этих анонимок, — он кивнул на брошенные на стол письма, — и как их содержание, похоже на письма одного из самых отчаянных головорезов заговора, омрачившего вступление вашего величества на российский престол.
— А именно? — спросил царь.
— В Петербург приходят письма от Лунина к его сестре. Он шлет их почтой и какими-то еще не установленными моими агентами тайными путями. Если бы я верил в чудеса, я решил бы, что именно Лунин диктовал автору этих анонимных листков их содержание. Письма государственного преступника Лунина суть не что иное, как самые настоящие политические прокламации, призывающие к ниспровержению существующего государственного порядка.
— Так уж и к «ниспровержению», — сердито передразнил царь.
— Лунин подвергает жесточайшей критике все государственные учреждения и законы. А критиковать, государь, по моему мнению, равнозначно требованию изменения, — ответил Бенкендорф и сделал многозначительную паузу. — Мне хорошо запомнились некоторые предерзостные выражения лунинских писаний, — продолжал он. — К примеру, том законов, относящийся до прав состояния крепостных людей, он называет «таблицей, где обозначена цена человека и где его однолетнее дитя оценено дешевле теленка». Наши государственные суды для него «базары, на которых совершаются купчие по продаже человеческой совести…»
Царь слушал, молча барабаня пальцами по столу, а Бенкендорф говорил уже с негодованием:
— Сестра Лунина сообщила ему о каком-то деле, которое должно быть рассмотрено в Сенате. И вот этот отверженный осмеливается писать о высшем государственном учреждении в таких выражениях: «Не надейся на мудрость сенаторов, дражайшая! Кто они, сии блюстители законности? Кавалеристы, которые уже не в силах усидеть верхом. Моряки, которые уже не снесут качки…»
Николай вдруг расхохотался во все горло:
— А ведь ловко подметил, шельмец! Кавалеристы, которые уже не держатся в седле… Ха-ха-ха! Например, князь Лопухин или Татищев… Или моряки, которые не снесут качки… Назимов… или этот, как его… де Траверсе… Ха-ха-ха! Оч-чень метко сказано!
Бенкендорф выждал, пока царь перестал смеяться, и продолжал:
— Если бы эти письма оставались только семейной перепиской, им можно было бы не уделять такого внимания. Но жандармский офицер Маслов, посланный мною в Урик для тайного наблюдения за ссыльными, пограничный пристав Черепанов, якутский полицмейстер Слежановский и другие агенты Третьего отделения доносят мне, что подобные письма ходят во многих списках среди жителей тех мест и имеют развращающее, бунтовщическое влияние на их образ мыслей. Да если бы эти письма ходили только по Сибири. К сожалению, в последнее время они доставляются в Третье отделение и из обеих столиц и из различных губерний.
— Однако это весьма серьезное обстоятельство! — воскликнул царь.
— Меры пресечения и в этом отношении мною уже взяты, — продолжал Бенкендорф. — Сестра Лунина непрерывно осаждает меня просьбами «во имя бога милосердия и всепрощения» оказать ее брату то одну, то другую милость. То ему понадобилось охотничье ружье, то какие-то древние философские книги. Я ей отныне во всем отказываю, ибо не вижу надобности исполнять желание преступника, который, судя по его письмам, нисколько не изменил образа мыслей, приведших его в крепость и в Сибирь… Недавно я предупредил ее, что лишаю их переписки на год…
— Этого недостаточно, — отрубил царь. — Следует отдать приказание местным властям сделать внезапный и рачительнейший осмотр в уриковской квартире Лунина, отобрать от него все без исключения бумаги, а самого отослать куда-нибудь подальше.
— Весьма подходящим считаю Акатуевский острог, ваше величество. Это около тысячи верст за Читой… До сосланных за польское восстание в остроге этом содержались самые страшные разбойники, которых приковывали цепями к стене.
— И чтобы он ни с кем ни личных, ни письменных сношений иметь не мог, — добавил царь. — Но вернемся к Пушкину. Итак, ты считаешь, что его кончина — это кончина одного из деятелей Тайного общества и может случиться так, что толпы у его квартиры вот-вот направятся к Петровой площади, а, Бенкендорф?
Бенкендорф, не мигая, выдержал тревожный взгляд царя и ответил уже своим обычным, спокойно- уверенным тоном:
— Несомненно, что ко всему, что творится у праха Пушкина, и к газетным статьям, и к выкрикам против убийцы-иностранца, причастны разные альманашники и тайные последователи участников четырнадцатого декабря. Почти двенадцать лет прошло с тех пор, как их главари понесли заслуженную кару, а они рады всякому случаю проявить свое недовольство властью. Сам Пушкин, как хорошо известно вашему величеству, состоял в дружбе даже с Рылеевым, не говоря уже о тех, которые сосланы в каторгу. Он до самой смерти не переставал высказывать им свое благоволение то в восторженных стихах, то в посылке книг, то в хлопотах об их семьях. Недавно, например, добивался он пенсии для тещи Сергея Волконского… Ясно, что нынче у гроба Пушкина его поклонники и тайные сторонники ссыльных его друзей воспрянули духом. И само прискорбное для них событие они намереваются использовать как противуправительственную демонстрацию. Сомневаюсь, пойдут ли они к Сенату, но пикеты я на всякий случай приказал расставить по дороге к Исаакию и на прилегающих к собору улицах.
— Разве отпевание будет у Исаакия? — спросил Николай.
— Поскольку Пушкин был прихожанином именно этого…
— Ни к чему! — запретил царь. — Вели отпеть в Конюшенной церкви. И чтобы при выносе из дому никого посторонних не было.
— Я уже предусмотрел все, государь. Вынесут ночью. Толпа разойдется, как и накануне, часам к трем…
Дальнейшая беседа велась уже в чисто деловом тоне, хотя царя, как всегда, немного раздражала самоуверенность и какая-то веселая наглость шефа жандармов.
— Надо еще, чтобы псковский губернатор, — распоряжался Николай, — воспретил для имеющего следовать по его губернии тела Пушкина всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашим церковным обрядам исполняется при погребении каждого дворянина.
«Мертвого остерегается не менее, нежели живого», — подумал Бенкендорф.
— Жуковский еще просит разрешения подписки на сочинения Пушкина, — продолжал царь. — Это допустить, но сочинения, еще не печатанные, отослать в цензуру для строжайшего разбора. Особливое внимание должно быть обращено касательно истории Петра Великого.
— По сему поводу, государь, я имел беседу с цензором, и он здраво рассудил, что хотя ради благополучия сюжета каждый сочинитель имеет право удаляться от истории, но пользоваться таким правом за счет здравого рассудка автор не должен, и вмешивание в сочинение нелепостей есть погрешность непростительная. Тем более, если он избрал предмет из отечественной истории.
— Согласен, — одобрил царь. — Впрочем, об этом у меня с Жуковским уже все сговорено.
Помолчал и вдруг опять впал в резкий тон:
— Так нынче в ночь увозят его?
— Так точно, ваше величество. Везет Александр Тургенев в сопутствии с жандармом…
— Да еще велеть почтдиректору, — приказал Николай, — нарядить почтальона и до заставы эскадрон жандармов.
— Слушаю, ваше величество.
— И чтобы ни-ни!..
Царь поднял указательный палец.
Бенкендорф звякнул шпорами:
— Слушаю, ваше величество.