карлу, мерить на великана. Мое отечество пойдет навстречу «золотому веку» своей дорогой. Я и мои единомышленники знаем, какие силы зреют в нашем народе. Могу вас уверить, что очень скоро вы услышите из России такие вести, которые оправдают самые лучшие чаяния передового человечества…
Оже по обыкновению пошел провожать Лунина. И, как часто случалось раньше, остался у него ночевать.
— Вы очень хотите спать? — спросил Ипполит, как только снял верхнюю одежду.
— Вы неизменно задаете этот вопрос, когда являетесь моим гостем на заре нового дня, — улыбаясь, ответил Лунин.
— Это потому, что меня не перестают терзать сомнения. Но стоит мне поговорить с вами, как в мою душу вливается доля вашего спокойствия.
— Вас до сих пор волнует вопрос об отъезде в Россию? — с мягкой насмешкой спросил Лунин. Раскурив трубку, он протянул ее Ипполиту. — Это трубка мира, которую вам предлагает дикарь в знак нерушимой дружбы.
— Ах, Лунин, не смейтесь надо мной, — взволнованно попросил Оже. — Теперь, когда я понял, что Франции предстоит быть порабощенной вооруженной Европой, мне хочется кричать, как смертельно раненному на поле битвы: «Добейте меня, во имя бога!»
— Вот поступите в русскую армию, и случай не замедлит представиться, — пошутил Лунин. — Впрочем, наш царь устал воевать, а тем более против Франции Бурбонов… Послушайте, Ипполит, если пребывание в России не утишит клокотания вашей галльской крови, мы с вами покинем беззубую старую Европу и найдем применение нашим силам где-нибудь за океаном, среди бунтующих молодцов. Будем приносить людям пользу тем способом, какой нам внушает наш разум, совесть и сердце!
— Вы сбросите с себя мундир офицера гвардии? — недоверчиво спросил Оже.
— Так же легко, как я это сделал сейчас, — Лунин указал на свой мундир, лежащий на спинке кресла. — Для меня, милый друг, возможна только одна карьера — это карьера свободы. Мне необходима свобода мысли, воли, действий. За эти свободы я и мои товарищи будем бороться, покуда хватит наших сил. Бороться неустанно и любыми средствами! — закончил Лунин уже совершенно серьезно.
— Иногда я не совсем понимаю вас, дорогой Лунин тихо проговорил Оже. — Порой в вас вспыхивает какое-то пламя суровости и гнева. А иногда вы бываете так сердечны, так добры…
— Вот и отлично, если в человеке есть и дурное и хорошее. За хорошее ему прощают дурное, — уже опять шутливо договорил Лунин.
— Нет, вы бесподобны! — воскликнул Оже. — Как я люблю смотреть и слушать вас, когда вы говорите серьезные вещи, а глаза смеются. О, эти лукавые славянские глаза!
— Уж лучше я сыграю вам что-нибудь на сон грядущий, чем слушать ваши щедрые комплименты, — и Лунин подошел к фортепиано с белеющей в полумраке клавиатурой.
«Какие удивительные люди эти русские, — думал Оже, слушая вдохновенную игру Лунина. — Ремесло войны сделало их мужественными и суровыми. Но какие экзальтированные души у моих русских друзей. Какие это высокие натуры… Сколько у каждого знаний, ума… Я непременно изучу их звучный, богатый язык. По простоте и разнообразию звуков он достоин того, чтобы со временем сделаться международным языком. Я напишу на этом языке такое произведение, которому мог бы позавидовать сам Шекспир…»
— Что вы играли? — спросил Ипполит, когда Лунин закрыл крышку фортепиано.
— Право, не знаю. Прелюдия какая-то, кажется, — рассеянно ответил Лунин.
— Нет, нет, это, конечно, ваше собственное и такое оригинальное, прекрасное, как все, что вы мне играли прежде.
Лунин молчал.
Сквозь кружевную гардину блеснули первые блики зари. Вытянувшись с наслаждением на узкой кровати, Лунин закинул руки за голову.
Ипполит улегся на диване.
— Я много слышал о петербургских белых ночах, — заговорил он после долгого молчания. — И мне почему-то кажется, что сейчас вы сыграли что-то имеющее отношение к этим ночам.
— Когда вы их увидите, — не сразу отозвался Лунин мягким, задумчивым голосом, — вы попадете во власть их магнетического влияния, и вам станет казаться, будто дух Оссиана и его бардов носится в воздухе. А вокруг все полно таинственности и красоты. И все так мучительно, тревожно…
КНИГА ПЕРВАЯ
1. Улинька
Пред зеркалом, освещенным двумя свечами в бронзовых подсвечниках, стояла крепостная девушка Ульяша. На ней примеряли платье для барышни Елены Николаевны, одной из дочерей генерала Раевского, приехавшего со всей семьей в Каменку к именинам своей матери Екатерины Николаевны Давыдовой.
Элен Раевская по слабости здоровья не могла стоять подолгу, как манекен, а Улинька фигурой и ростом была точь-в-точь в барышню: плечи покатые, стан тонкий, ноги стройные. И характером Ульяша была не похожа на других дворовых девушек: прощенья просить не умела, а если бывала чем недовольна — только опустит ресницы, и тогда казалось, будто мохнатые шмели садились ей на глаза.
Недаром, рассердясь за что-нибудь на Улиньку, старая экономка ворчала: «Ишь ты, гордячка этакая! Повадки-то все господские…»
Надетое на Улиньку платье непременно должно было быть готово к балу в день Екатерины, до которого оставались всего только одни сутки. Под командованием француженки Жоржет суетились девушки, ее помощницы. За уменье скопировать любую французскую модель мадемуазель Жоржет, бывшая гувернантка маленькой дочери Александра Львовича Давыдова, была определена портнихой. На этом поприще француженка чувствовала себя превосходно. Кромсать шуршащий шелк, лионский бархат, тафту, кисею и тюль, делать из разноцветных лент банты и пышные шу, собирать кружева и из всего этого создавать красивые наряды — куда интересней, чем воспитывать избалованною, капризную Адель.
Сколько выговоров приходилось выслушивать из-за этой девчонки!
А платья, сшитые под руководством Жоржет, вызывали общее восхищение. Только вот в этом, последнем, таком воздушно-легком, что-то не ладилось. И Жоржет волновалась. Она то отбегала на несколько шагов и, прищурившись, рассматривала платье, то снова бросалась к Улиньке и перекалывала воланы, то опускалась на колени и что-то подрезала или собирала в складки и при этом без умолку болтала, споря или соглашаясь с советами старшей из сестер Раевских — Катериной Орловой. Сама Елена Николаевна безучастно относилась к своему будущему наряду. Улинька тоже стояла молча, пожимая время от времени непривычно обнаженными плечами.
— Мне кажется, что сюда более всего будет идти голубой бант, — авторитетно сказала Катерина Николаевна и взяла из рук Груши широкую голубую ленту.
— Никогда! — вскрикнула Жоржет. Приложив к виску указательный палец, она на миг задумалась. — Надо вот этот!
Моток бледнорозовой ленты с легким свистом заскользил в ее проворных пальцах и превратился в пышное шу.
— Булявка! — приказала Жоржет.
Груша подала бархатную подушечку, утыканную булавками. Розовое шу опустилось на светло-серый тюль. Улинька вскрикнула и подняла руку.
— Ты что? — спросила Катерина Николаевна.
— Булавка уколола, — тихо ответила Ульяша. Рубиновая капелька крови набухла на ее груди и скатилась на тюль.
— Oh mon Dieu! note 1 — в ужасе всплеснула руками Жоржет.
— Какая досада! — недовольно поморщилась Катерина Николаевна.
— Пустяки, — равнодушно сказала Элен.
— Да здесь и не будет видать, — ласково зажурчал Грушин голосок, — ведь как раз на этом месте розеточка приходится…
Чуть покраснев, Уля глядела на алое пятнышко.