* * *

Вот я и доигрываю свою последнюю сцену. Если бы в наши дни вдруг люди стали говорить таким же высоким слогом, как Шекспир, то через несколько реплик, как мне думается, должен прозвучать следующий диалог:

Гораций. Покойной ночи, милый друг. Пусть ангелы баюкают твой сон.

Мариенгоф. Ха-ха — ангелы! (Умирает.)

После этого с барабанным боем входит Фортинбрас (то есть секретарь по административной части Союза советских писателей). Потом — траурный марш и… труп уносят.

Очень смешно. Правда?

* * *

Когда женщина по-настоящему курит — папироса торчит у нее в углу рта гораздо профессиональней, чем у мужчины. Она глубже затягивается. И гораздо энергичней выпускает дым из ноздрей.

В этом, конечно, нет разврата. Но мне кажется, что-то говорит о развратности таких женщин. Они сидят, обычно закинув ногу на ногу, и на их колено можно положить руку с большей уверенностью.

Во время короткого расцвета бывшего Михайловского театра (вторая половина двадцатых годов) там пошла первая опера Шостаковича «Нос». Замечательная опера. Острая, дерзкая, по-гоголевски гротесковая и новая в каждой своей музыкальной фразе. Успех у «Носа» был необычайный. Но у немногих. А «болото», как ему — болоту — и полагается, отвратительно заквакало всем своим внушительным лягушачьим хором.

Очень долго после этого Шостакович повторял:

— Тот, кто враг «Носа», — мой враг.

Я понимал Дмитрия Дмитриевича.

И сегодня — на пороге старости — скажу, как в юности:

— Тот, кто враг моей «Бессмертной трилогии» (то есть «Романа без вранья», «Моего века…» и вот этой книги), — тот мой враг.

Правда, покамест врагов у последних двух вещей совсем мало. Пожалуй, одна Вера Федоровна Панова. Ведь читают по рукописи, и только избранные. Чаще всего, разумеется, избранные мной.

Панова прочла как редактор «Ленинградского альманаха».

Не желая показать свою совершенно нормальную трусость в этой должности, она предпочла прикинуться дурой.

А это ей трудно.

* * *

Мне думается, что уйти из жизни (так же, как уйти из гостей) гораздо лучше несколько раньше, чем несколько позже, когда ты уже всем здорово надоел.

* * *

Шаляпин на редкость тонко понимал литературу. Вот он прочел «Артамоновых», и что ему особенно понравилось у Горького:

«Березки стоят выгнанными из леса».

Это и вправду великолепно!

* * *

Сегодня на Невском проспекте меня оштрафовали на пять рублей за переход улицы по кривой линии.

Я, конечно, обозлился, как обозлится почти всякий человек, даже справедливо оштрафованный.

Однако через минуту, к удивлению милиционера, я громко рассмеялся. Мне вспомнился Анатолий Васильевич Луначарский. На том же Невском, на том же переходе, неподалеку от Европейской гостиницы, его тоже оштрафовал постовой милиционер, но почему-то на десятку. В те годы портреты Анатолия Васильевича уже не выставлялись в витринах, и для молодого работника рабоче-крестьянской милиции он был, судя по рыжему меху в плешинах на воротнике длинной шубы, судя по пенсне, по бородке и животу, просто старым человеком из «бывших» бар.

— Черт их знает, — сказал мне Луначарский, — только бессмысленно раздражают народ! Надо же все- таки соображать хоть немного. А вот они без соображения!…

Говоря «их» и «они», Анатолий Васильевич меньше всего думал о милиционерах. В ту достопамятную эпоху для большевика с 1903 года и бессменного при Ленине народного комиссара просвещения слово «они» относилось к Сталину и его правительству, называвшемуся «соратниками».

* * *

Я собирался на бал в женский институт. Белые лайковые перчатки, попахивающие бензином, лежали на столике рядом с блестящими, туго накрахмаленными манжетами. Носовой платок уже был надушен. Тетя Нина до сияния начистила плоские золотые пуговицы на моем двубортном черном мундире с высоким красным воротником.

— Когда, дружок, ты был совсем маленький, — сказала тетя Нина, — и к вам в дом приходил чужой человек, ты, шаркнув ножкой, сразу его спрашивал:

«Скажите, пожалуйста, сколько вам лет?»

— Дамам я тоже задавал этот глупый вопрос?

— Нет, дружок, дамы тогда тебя еще не интересовали.

О, это все было не так просто, как предполагала тетя Нина! Дело в том, что дети начинают размышлять о жизни человека гораздо раньше, чем это думают родители. В десять лет я говорил себе:

— Не хочу жить стариком. И не буду, не буду! Обязательно умру красивым. В двадцать пять лет.

Тридцатилетние мужчины казались мне стариками.

Срок исчезновения из этого мира постепенно отодвигался.

Когда мне самому стукнуло четверть века, я уже заявлял приятелям:

— Дотяну до сорока пяти и баста! Пуля в лоб!…

У меня было брезгливое отношение к старости.

Через два месяца — то есть 7 июля — мне исполнится шестьдесят. Невольно спрашиваю: «Научила ли меня чему-нибудь жизнь?» Очень сомневаюсь. Во всяком случае, я не стал более мудрым, чем во времена тети Нины. Нисколько!

Вот только вчера среди ночи, когда я проснулся, чтобы выпить чашку боржома, вдруг совершенно твердо решил: «Хватит! Сыт по горло! Не желаю, черт возьми, превращаться в старую развалину. Ну, протяну еще три-четыре года и…»

Поучительная история.

* * *

Внучке бухгалтера БДТ Валечке третьего дня исполнилось два с половиной года, но луну она увидела первый раз в жизни.

Нахмурив тоненькие бровки, она смотрела на нее долго и серьезно. А потом сказала:

— Погляди, дядя, какая на потолке зажглась красивая лампочка!

* * *

Уж если писать, так, пожалуй, для читателя и зрителя. А у нас почему-то пользуются особой благосклонностью романы, сочиненные для книжных шкафов, и пьесы, поставленные для пустых стульев.

* * *

Когда Уланова и Завадский часа в два ночи ушли от нас, мы еще тогда жили на Кирочной, наша домработница Шура, презрительно шмыгнув носом, сказала:

— Уланова, Уланова… Вот уж обнокновенная… Вот уж… И, не договорив, стала обиженно, со звоном, убирать со стола посуду.

После этих слов Шуры я точно понял, в чем гениальность Улановой: она «вот уж обнокновенная» и в своих условных «пачках», и в божественной пластичности своего классического танца на пуантах.

В стихах это сказано несколько иначе:

Ты такая ж простая, как все.Как сто тысяч других в России.

Было ли когда-нибудь до Улановой нечто подобное в балете?

Не уверен.

А Качалов, наш дорогой Василий Иванович, не в пример Улановой, «дошел» до Шуры.

Слушая из детской, как он читает Ричарда III, она в полном восторге шептала…

* * *

Шкловские жили в своей новой московской квартире, а на даче у них («чтобы в тишине поработать») очутился Юлиан Григорьевич Оксман.

Дача порядочная. И три, значит, жителя: он, домработница и кот.

Стояли мягкие предвесенние дни.

Разобрав чемоданчик, Оксман позвонил-в Москву:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату