все-таки расскажу, причем самую чистую правду, хотя она может показаться неправдоподобной. Всякую ночь Сережа спал третьим в нашей кровати. Сон у него, впрочем, как и у всех его сородичей, был завидным. Ложился он в ногах и спал, не шевельнув ухом, ровно до шести. Точен он был, как старинный будильник Мозера. В шесть часов кот открывал глаза, позевывал, потягивался и нежнейшими шажками направлялся к Никритиной — поцеловать ее. Обязательно в губы. После чего забирался под одеяло, клал морду на ее плечо и опять сладко, с посапыванием, засыпал до начала девятого — это значит до той минуты, как проснусь я и, заложив руки за голову, лягу на спину. Тогда кот переползал на мой живот и, свернувшись в клубочек, нежился на нем еще минут двадцать. Само собой, я не смел шевельнуться Всю эту неизменную ночную процедуру Фрейд бы назвал «ритуалом сна». Боже, до чего же он был точен, этот ритуал!

Но вот однажды мы явились из гостей под утро. Когда наступила минута «поцелуя в губы», Никритина только что заснула. «Отстань, Сережа!» — сердито сказала она и спихнула с кровати нашего «третьего».

Сиамец воспринял это как незаслуженное оскорбление, как измену. А может быть, как покушение на его права, на его безусловную свободу — всегда поступать, как угодно кошачьей его душе. Не повернув головы и важно вытянув хвост, неторопливо вышел он из комнаты. Нет, разумеется, не вышел, а удалился. Именно удалился. И… решительно прекратил с нами всякие отношения.

— Но почему же с нами обоими? — недоумевал я.

— Вероятно, по пословице: муж и жена — одна сатана, — сказала Никритина.

Раньше было так: где мы, там и Сережа. А после этой, нанесенной ему смертельной обиды, стало: где мы — там его нет.

Я нервничал, горевал, сокрушался, подлизывался, заискивал, вымаливал у него прощение. Напрасно! Сиамец был неумолим целую неделю. И только когда он решил, что достаточно проучил нас, милостиво снял опалу. Теперь, слава Богу, все по-прежнему: в доме опять мир, покой, хорошее настроение, улыбка; кот по-прежнему за завтраком, обедом и ужином сидит на своем стуле за овальным столом, лежит у меня на коленях, когда я работаю, слушает наши разговоры и ровно в шесть часов утра целует Никритину в губы.

* * *

Лев Толстой сообщил Лескову:

«Совестно писать про людей, которых не было и которые ничего этого не делали. Что-то не то. Форма ли эта художественная изжила, повести отживают или я отживаю?»

Это и меня (как Толстого!) преследует постоянно. Но я посамоуверенней Льва Николаевича. Я говорю: «К черту все высосанное из пальца! К чему валять урака и морочить людей старомодными романами и повестушками». Впрочем, люди, по-настоящему интеллигентные, давно уж этой муры не читают, предпочитая ей мемуары, дневники, письма.

* * *

Почти все женщины — сводни. Даже в молодости. Даже если они носят корону. И неплохо носят. Так было с Екатериной II, с Елизаветой Петровной. Обожают это дело, обожают сводничать.

* * *

Станиславский сказал Книппер-Чеховой про «Вишневый сад»:

«Первый акт читал, комедию, второй сильно захватил, в 3-м потел, а в 4-м ревел сплошь».

Вот это читатель! Да и автор ничего себе. От нашего Софронова не вспотеешь.

А Горький в «Вишневом саде» ничего не понял.

«Слушал пьесу Чехова, — пишет он, — в чтении она не производит впечатления сильной вещи…»

* * *

— Говорят, что самоубийство — слабость. Нет, нет! А я уважаю, завидую. Это сила. Завидую Маяковскому, Есенину!

Это сказал мне Шостакович в сорок восьмом году, летом, в Келломяках.

До переезда его в Москву мы хорошо дружили. Не было вечерушки у Дмитрия Дмитриевича без нас и в нашем доме без него.

* * *

Как— то я гулял с одним остроумцем по Невскому. На углу Караванной появился Шостакович.

Остроумец сказал:

— Вот идет самый обыкновенный гений.

* * *

— Чехов — это Пушкин в прозе.

Лучше не определишь!

* * *

Возвращаюсь к назойливым мыслям.

Как-то Лев Николаевич сказал:

«Возьмешься иногда за перо, напишешь вроде того, что „Рано утром Иван Никитич встал с постели и позвал к себе сына…“ и вдруг совестно сделается и бросишь перо. Зачем врать, старик? Ведь этого не было и никакого Ивана Никитича ты не знаешь».

Мне думается, что состояние это самое общеписательское, если, разумеется, писатель не форменная дубина. Именно поэтому я перешел от романов к мемуарам, к дневникам.

Сочинять пьесы тоже совестно.

* * *

Философы предпочитали быть холостяками: Кант, Спиноза, Декарт, Лейбниц.

Не завидую им. Но жену надо с умом выбирать. Это потрудней, чем написать «Критику чистого разума».

* * *

Спиноза, между прочим, считал, что профессиональные политики скорее злоумышляют против людей, чем заботятся о них.

Какое огромное количество людей Сталин сделал подлецами, то есть доносчиками, лжецами, шпионами, палачами, убийцами, изменниками. Друзья стали предавать своих друзей, дети — матерей и отцов, отцы и матери — детей, мужья — жен, жены — мужей, возлюбленные — возлюбленных.

А где Шекспир, где Данте, где Байрон этой непостижимой эпохи?

* * *

Встречаясь с нашими чиновниками, даже высокопоставленными, я невольно вспоминаю слова Кромвеля:

«Меня больше теперь беспокоят дураки, чем мерзавцы».

* * *

Платон говорил:

«Человек любящий божественнее человека любимого».

Конечно!

* * *

Сократ даже философствовать предпочитал с красивыми людьми. Преимущественно молодыми.

Ну что ж — древние греки за это и поступили с ним по-сталински: сначала посадили, а потом отправили на тот свет.

* * *

Древние Афины были очень маленькой страной. Меньше какого-нибудь нашего района. А какие сверстники были у Платона: Софокл, Еврипид, Аристофан, Фукидид, Ксенофонт, Пракситель, Фидий!…

Это значит, что на гениев бывают эпохи урожайные и неурожайные. Почему Отчего?… Не забыть бы, в свое время, спросить об этом у Бога. Только он один и может ответить.

* * *

Секст Эмпирик цитировал великого Зенона:

«Если бы женщина была больна и он помог ей, растирая ее тело, — кто счел бы это постыдным? А если мужчина радует ее другим трением и успокаивает этим ее желания и она от этого рожает прекрасных детей, — неужели это постыдно?»

* * *

Писатель больше, чем неписатель, думает о жизни. Это, в сущности, и есть его основное дело — думать «вообще», думать о жизни. Занимаются этим или с пером в руке, или за пишущей машинкой, или лежа на тахте, заложив руки под голову. Суть не в том — где и как… Это второстепенная деталь! Главное же и необходимейшее, как сказано, думать о жизни. Этим писатель и отличается от инженеров, врачей, рабочих, крестьян, футболистов, артистов, художников и всех прочих. Их главное дело в другом. О жизни они могут думать только в свободное время, которого у людей пока не слишком много. А если думать «вообще» не хочется, и не надо. Беды большой нет. От этого, скажем, футболист не будет хуже бить по воротам.

Один довольно известный газетчик, выйдя из больницы, рассказывал:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату