Она была чиста, как те девушки из «Камо грядеши»[26], думает он, ей не терпелось спуститься в катакомбы, выйти на арену, отдаться на растерзание клыкам и когтям римских львов. Хакобо слушал ее растерянно, а она забыла про экзамен: диктатор, который пришел к власти на штыках! — и говорила все громче, и размахивала руками, и я поглядывал на нее с симпатией, — который разогнал все партии и задушил свободу слова, — и даже, пожалуй, с восхищением, — который велел своим приспешникам устроить резню в Арекипе, а теперь замучил, посадил, выслал неизвестно даже скольких людей, — а Сантьяго смотрел на нее и на Хакобо. И внезапно ты почувствовал, Савалита, что это тебя предали, замучили, изгнали, думает он. За всю историю Перу не было у нас правителя хуже, вдруг прервал он Аиду.
— Ну, я не знаю, было или не было, — сказала она, переводя дыхание, — но он один из самых мерзких.
— Подожди немного, он еще себя покажет, — горячо настаивал Сантьяго, — тогда увидишь, что равных ему нет.
— Все диктатуры в историческом плане стоят друг друга, — сказал Хакобо. — Кроме диктатуры пролетариата, конечно.
— А ты знаешь, чем апристы отличаются от коммунистов? — говорит Сантьяго.
— В том-то и дело, что ждать нельзя, нельзя позволить ему стать худшим правителем Перу, — сказала Аида.
— А как же, — говорит Попейе. — Апристов много, а коммунистов — кот наплакал. Вот и вся разница.
— Я не думаю, чтоб они испугались твоих речей против Одрии, — сказал Сантьяго. — Они же зубрят. Здесь, в Сан-Маркосе, люди передовые.
Он посмотрел на тебя как на дурачка, на блаженненького, думает он, — Сан-Маркос давно уже не тот, — как на маленького и наивного несмышленыша. Ты же ничего не понимаешь, ты азов не знаешь, ты должен усвоить разницу между апристами, коммунистами, фашистами и понять, почему Сан-Маркос — не тот, что раньше. Потому что после переворота Одрии за всеми лидерами идет охота, все центры разгромлены, а университет кишит стукачами, зачисленными под видом студентов, но тут Сантьяго с некоторой развязностью вдруг перебил его, спросив, не в Мирафлоресе ли он живет, вроде лицо знакомое; а Хакобо покраснел и неохотно признался: да, в Мирафлоресе, а Аида расхохоталась: вот так встреча, вы оба — из хороших семей, из приличных домов, из порядочного общества. Но Хакобо, думает он, шуточки эти не пришлись по вкусу. Устремив голубой учительский взор на Аиду, он терпеливо, по пунктам объяснил ей, что не имеет ровно никакого значения, где человек живет, важно лишь, что он думает и как поступает, и Аида тут же согласилась, но ведь она не всерьез, она просто пошутила насчет «хороших семей», а Сантьяго подумал, что непременно начнет изучать марксизм и будет разбираться в нем не хуже Хакобо: ох, Савалита. Тут педель выкрикнул очередную фамилию, и Хакобо поднялся — пришла его очередь. Он шел к аудитории не торопясь, так же уверенно и спокойно, как говорил: умный парень, правда? — а Сантьяго, поглядев на нее, ответил: очень умный и в политике сечет потрясающе, а про себя подумал: я буду не хуже его.
— Неужели среди студентов есть стукачи? — спросила Аида.
— Если на нашем курсе появится, мы его быстро выловим, — сказал Сантьяго.
— Поступи сначала, — сказала Аида. — Ну, погоняй меня еще немножко.
Но чуть только пошли они по кругу и по билетам, из аудитории в своем тесноватом синем костюмчике медленно вышел Хакобо, улыбающийся и разочарованный: это не экзамен, а детские игрушки, Аиде совершенно нечего волноваться, председатель комиссии — химик и в гуманитарных предметах разбирается меньше нас с вами. Только надо не мямлить, а отвечать уверенно, без запинки — тогда не срежут. Ты подумал, Савалита, что он с тобой дела иметь не будет, но когда вызвали Аиду и они, проводив ее до дверей аудитории, снова сели на скамейку и стали разговаривать, оказалось, что ты ошибся. Ты перестал ревновать, думает он, ты испытывал восхищение. Хакобо окончил гимназию два года назад, а в прошлом году не поступал, потому что заболел брюшным тифом, говорил он веско и гладко, каждое слово — как удар топора. Империализм, идеализм — и голова у тебя пошла кругом, как у дикаря, увидевшего небоскреб, — материализм, общественное сознание, аморальность. Когда поправился, стал захаживать на филологический, записался в Национальную библиотеку — и все-то он знал, и на все-то он мог ответить, и говорил он о чем угодно, думает он, только не о себе. В какой гимназии он учился? Не еврей ли он? Есть ли у него братья или сестры? Где он живет? Хакобо, не раздражаясь, пространно и холодно объяснял, что АПРА — это реформистское движение, а коммунизм означает революцию. А Хакобо испытывал ли когда-нибудь к нему эту смешанную с уважением ненависть, думает он. Изучать он будет юриспруденцию и историю, и ты остолбенело слушал его: вместе, вместе учиться, вместе организовывать тайную печатню, уходить в подполье, сражаться, готовить революцию. А что он о тебе думал, думает он, что подумал бы сейчас? Подошла сияющая Аида: билет ей попался пустяковый, экзаменаторы даже устали ее слушать. Они поздравили ее, закурили, вышли на улицу. Автомобили ехали уже с зажженными фарами, легкий ветерок приятно холодил разгоряченные лица. Они говорили без умолку, еще не остыв от пережитого волнения, спустились по Асангаро в Университетский парк. Аида хотела пить, Хакобо проголодался, почему бы нам не посидеть где-нибудь? Удачная мысль! Я вас приглашаю! — воскликнул Сантьяго, и сейчас же получил от Аиды: как все-таки глубоко въелась в тебя буржуазность. Мы ходили в эту тошниловку на улице Кальмена, но не для того, чтобы есть, а чтобы поделиться друг с другом своими грандиозными планами, думает он, где мы спорили до хрипоты, где мы становились друзьями. Никогда больше не было такого радостного возбуждения, такой душевной открытости. И дружбы такой тоже не было, думает он.
— В полдень и по вечерам тут не протолкнуться, — сказал Хакобо. — После занятий весь университет сюда подваливает.
— Я хочу вам сразу сказать, — Сантьяго сглотнул, стиснул под столом кулаки, — чтобы вы знали: мой отец, ну, в общем, он — за режим.
Они замолчали и переглянулись, и переглядывание это продолжалось целую вечность. Сантьяго физически ощущал бег секунд и уже сожалел, что у него вырвалось это признание. Я ненавижу тебя, папа.
— Мне приходило в голову, что ты в каком-то родстве с этим Савалой, — сказала наконец Аида с печальной и сочувственной улыбкой. — Но не все ли равно: отец это отец, а ты — это ты.
— Самые великие революционеры были выходцами из буржуазных классов, — насупясь, ободрил его Хакобо. — Они порывали со своей средой и принимали идеологию пролетариата.
Хакобо привел несколько примеров, и, покуда взволнованный, думает он, благодарный Сантьяго рассказывал, какие схватки были у него с попами в гимназии, какие споры о политике кипели с отцом и одноклассниками, просмотрел лежавшие на столе книги: «Условия человеческого существования»[27] — интересно, но уж больно приземленно, а «Ночь миновала» вообще не стоит читать, автор — антикоммунист.
— Да нет, это же только в самом конце, — возразил Сантьяго. — Он разозлился на то, что партия не помогла ему вызволить жену от нацистов.
— Еще хуже, — объяснил Хакобо. — Сентиментальный ренегат.
— Разве революционер не имеет права быть сентиментальным? — спросила Аида, погрустнев.
Хакобо немного подумал и пожал плечами: наверно, имеет.
— Но хуже ренегатов ничего не может быть, — добавил он. — Вот возьмите АПРА. Революционер идет до конца, иначе это не революционер.
— Ты — коммунист? — спросила Аида так, словно хотела узнать, который час, и Хакобо на мгновение смешался: щеки его порозовели, он оглянулся по сторонам, прокашлялся, оттягивая время.
— Я — сочувствующий, — отвечал он осторожно. — Партия объявлена вне закона, войти с ними в контакт не так-то просто. И потом, чтобы стать коммунистом, надо многому научиться.
— Я тоже сочувствующая, — в восторге объявила Аида. — Как здорово, что мы встретились!
— И я тоже, — сказал Сантьяго. — Я плохо знаю марксизм, хотел бы разобраться получше. Да только где, как…
Хакобо поочередно заглянул им в глаза, впился в Сантьяго, потом в Аиду долгим, пронизывающим взглядом, словно прикидывая, достаточно ли они искренни и надежны, потом снова посмотрел по сторонам и подался вперед: есть один букинистический магазинчик, здесь, в центре. Он на него набрел совершенно