квартира-то оказалась на замке, хозяин привел старьевщика и продал ему все, что нашлось, да оставьте ж ей хоть что-нибудь в память о муже, умоляла его сеньора Росарио, но тот не послушался, а Амалия: да ничего мне не надо. У тетки в Лимонсильо места не было, она пустила квартирантов, но опять же сеньора Росарио выручила, приютила у себя, в одной из своих комнатушек, так отчего же все-таки пришлось тебе смываться из Пукальпы, спрашивает Сантьяго. Потом явилась Хертрудис: ты почему на работу не выходишь? Они тебя долго ждать не станут. Но Амалия: никогда в лабораторию не вернусь, так она Хертрудис и сказала. А чем же ты жить-то станешь? Что будешь делать? А ничего не буду, останусь у вас, пока не выкинете. Глупенькая, сказала ей сеньора Росарио, никогда я тебя не выкину. А почему ж ты не хочешь в лабораторию в свою? Сама не знаю, только не хочу — и все, и сказано это было с такой яростью, что Хертрудис Лама примолкла и больше не спрашивала ни о чем. Да, жуткая история, ниньо, вышла у меня с грузовиком, надо было сматываться по-скорому, мне и вспоминать про это не хочется. Сеньора Росарио чуть не силой заставляла ее есть, давала всякого рода добрые советы, старалась отвлечь. Спать ее клали между Селестой и самой младшей из дочек сеньоры Росарио — Хесус, и та жаловалась матери, что Амалия всю ночь разговаривает с Тринидадом и своим мертворожденным мальчиком. Она помогала сеньоре Росарио — стирала, развешивала белье на веревках, калила утюги, но мыслями была где-то далеко и сама еле шевелилась. Следом за ночью наступало утро, утро сменялось днем, приходила к ней Хертрудис, захаживала из Лимонсильо тетка, она их слушала, и со всем соглашалась, и благодарила за гостинцы. Ты все про Тринидада думаешь? — каждый день спрашивала ее сеньора Росарио, а та: да, про него и про мальчика. Знаешь, ты вроде него становишься, говорила ей сеньора Росарио, так нельзя, надо себя побороть, а у тебя и руки опустились, она еще молодая, еще может жизнь свою наладить. Амалия нигде не бывала, ходила распустехой, не умывалась и волос не чесала, и однажды, поглядев на себя в зеркало, вдруг сказала: не понравилась бы ты Тринидаду такая. Вечером, когда возвращался дон Атанасио, она стучалась к нему, сидела у него, разговаривала. Потолок в его комнатке был такой низкий, что во весь рост и не выпрямиться, на полу лежал продранный матрас, валялись горы всякой рухляди. За разговором дон Атанасио доставал свою бутылочку, прикладывался. Как вы думаете, дон Атанасио, это полицейские подкинули Тринидада к воротам госпиталя, когда поняли, что он у них умрет? Может, так и было, иногда отвечал дон Атанасио, а может, его выпустили, ему стало нехорошо, говорил он в другой раз, и он сам добрел до Сан-Хуана, а иногда: ну не все ли тебе равно теперь? Его не вернешь, о себе думай, про него забудь.

VI

Неужели, Савалита, ты тогда еще, на первом курсе, понял, что Сан-Маркос — это бардак, а не рай земной? Что ж вам не пришлось по вкусу, ниньо? Не в том было дело, что занятия начались в июне вместо апреля, и не в том, что профессора были такие же ветхие, как те скрипучие кафедры, на которые они всходили, — нет, его удивляло безразличие сокурсников к разговорам о книгах и вялое равнодушие — к разговорам о политике. Чоло до ужаса оказались похожи на мальчиков из приличного общества, Амбросио. Профессорам платят гроши, говорила Аида, что с них требовать — они все подрабатывают на стороне: кто в министерстве, кто в гимназии. Апатия нашего студенчества — вещь совершенно естественная, говорил Хакобо, такими они сформированы нашей системой, и потому необходимо их организовывать, просвещать, будоражить. Да где же коммунисты? Или хотя бы апристы? Неужели всех пересажали или выслали? Нет, Амбросио, это уже потом мне стало так тошно, а тогда ему нравилось в университете. Что стало с тем подававшим надежды юношей, который за год откомментировал «Логические исследования»[29] — целых две главы, напечатанные в «Ревиста де Оссиденте»? Удалось ли ему исследовать феноменологию бешенства бродячих собак, сумел ли он взять в скобки, по словам Гуссерля, сложную ситуацию с бездомными животными в Лиме? Интересно поглядеть, как вытянулось бы лицо у ректора, и того, кто проверял их знание орфографии, и у того, кто выспрашивал на экзамене, в чем же все-таки состояла ошибка Фрейда?

— Нет-нет, ты не прав, лжеученых тоже надо читать, — сказал Сантьяго.

— Хорошо бы в оригинале, — сказала Аида. — Как я хотела бы знать английский, французский, да и немецкий тоже.

— Да читай, пожалуйста, только относись к ним критически, — сказал Хакобо. — Прогрессивные писатели тебе не нравятся, а вот декаденты, по-твоему, замечательны. Эту твою тенденцию я одобрить не могу.

— Я сказал всего лишь, что «Как закалялась сталь» мне было скучно читать, а «Замок» — нет, — возразил Сантьяго. — Что тут такого? Я же не обобщаю.

— Ну что вы спорите, — сказала Аида, — просто, наверно, Островского плохо перевели, а Кафку — хорошо.

Как вытянулось бы лицо у того пузатенького голубоглазого гномика с седой взлохмаченной гривой, который читал им курс источниковедения. Такой чудный старик, что я даже хотела плюнуть на психологию и заняться историей, говорила Аида, а Хакобо соглашался: да, жалко только, что он испанист, а не индеанист. Аудитории, сначала заполненные до отказа, постепенно пустели, к сентябрю на лекции ходило не больше половины студентов, и легко было отыскать свободное место. Не в том было дело, что они разочаровались, и не в том, что профессора не хотели или не способны были учить, думает он, — студенты не хотели учиться. Это все потому, говорила Аида, что они бедны и должны работать, это потому, говорил Хакобо, что они уже заражены буржуазностью и, кроме диплома, им ничего не нужно, а чтобы получить диплом, не надо ни стараться, ни даже отсиживать положенные часы — только жди. Ну, ты доволен, сынок, правда, что там собрались самые светлые головы, что ты такой неразговорчивый, сынок? Очень доволен, папа, правда, папа, вовсе нет, папа. Тебя не видно и не слышно, Савалита, сидишь в своей комнате, посмотри, на кого ты стал похож — кожа да кости, почему ты нас избегаешь, говорила сеньора Соила. Смотри, говорил Чиспас, будешь столько читать — окончательно сбрендишь. Почему, академик, говорила Тете, ты никогда теперь не видишься с Попейе? Потому что мне было достаточно Хакобо и Аиды, дружба с ними все возмещала, все заменяла и делала все прочее излишним. Неужели вот тогда я и погорел? — думает он.

Они слушали одни и те же лекции, сидели на одной скамье, вместе ходили в университетскую библиотеку или в Национальную и разлучались только на ночь, да и то с трудом. Читали одни и те же книги, смотрели одни и те же фильмы, возмущались одними и теми же газетами. В перерыве между занятиями и после них они часами разговаривали в «Палермо», часами спорили в кондитерской «Сироты», часами обсуждали политические новости в кафе-бильярдной на задах Дворца Правосудия. Иногда их заносило в кино, иногда они шарили по лавкам букинистов, иногда, как некое приключение, затевали долгую прогулку по городу. Они не видели в Аиде женщину, это была братская дружба, и казалась она нерушимой во веки веков.

— Мы одним интересовались, одно ненавидели — и все-таки ни разу ни в чем не пришли к соглашению, — говорит Сантьяго. — И это тоже было замечательно.

— Чего ж вы горевали? — говорит Амбросио. — Из-за девушки?

— Мы с ней никогда не встречались с глазу на глаз, — говорит Сантьяго. — Да я не горевал: так просто, иногда какой-то червячок меня точил.

— Вы хотели с ней любовь закрутить, — говорит Амбросио, — а тот все время с вами ошивался. Я знаю, что это такое, когда ты рядом с женщиной, которая тебе нравится, а сделать ничего не можешь.

— Это у тебя с Амалией так было? — говорит Сантьяго.

— В кино видел, — говорит Амбросио.

Университет, говорил Хакобо, — это зеркало страны: двадцать лет назад все эти профессора были передовыми личностями, читали книги, а потом, из-за того что надо подрабатывать на стороне и из-за разлагающей атмосферы, опустились, обуржуазились, и вот ни с того ни с сего вдруг зашевелится этот червячок. Значит, и студенты виноваты, говорила Аида, если их это все устраивает, ну, раз все виноваты, может быть, единственное спасение — принять все как есть? — говорил Сантьяго, а Хакобо отвечал: единственное спасение — в реформе университетского образования. Он чувствовал крошечное жгучее тельце этого червячка в разгар самых острых разговоров, самых жарких споров — он вмешивался, уводил в сторону, отвлекал, вселял в душу какую-то смутную тоску, печаль по чему-то. Параллельные кафедры, говорил Хакобо, самоуправление, народные университеты: принимать всех, кто желает и способен учиться, право изгонять бездарных профессоров, а поскольку народ не может прийти в университет, пусть университет пойдет к народу. Тосковал ли он по разговорам с нею наедине, по прогулкам вдвоем? Ну, если

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату