рот больше не возьмет эту гадость. Пиво пила — и ничего, лимонад — ничего, пепси — тоже ничего, а тут такое вот. Может, она испорченная была? Попейе прикусил язык, вытащил носовой платок, трубно высморкался. Нос заложило, а живот был прямо как барабан: пластинка кончилась, вот теперь пора, и он вырвал руку из кармана. Те двое по-прежнему колыхались в полумраке, да погодите, посидите минутку, и он услышал голос Амалии: так ведь музыка, ниньо, кончилась, и голос звучал как бы через силу — а зачем же ваш дружок свет погасил? ну, чего дурака-то валять? — и голос продолжал бессильно жаловаться, словно угасая от непреодолимой сонливости или отвращения — не хочу в темноте, в темноте мне не нравится. Танцующие стали бесформенным пятном, слитной тенью среди других теней этой комнаты. Он встает, спотыкаясь, приближается к ним — конопатый, выйди в сад — а он стукнулся обо что-то — сволочь! сам выйди, никуда не пойду, на кровать ее, на кровать, — пустите меня, ниньо. Голос Амалии почти срывается на крик — да что с вами?! — она в ярости, но теперь Попейе нащупал ее плечи — пустите меня, как бы не так, да как вы смеете, да как вам не стыдно?! — но глаза ее закрыты и дышит она часто, горячо, и вот наконец вместе с ними она на кровати. Есть! Она засмеялась — ой, щекотно, — но продолжала отбиваться руками и ногами, засмеялся тоскливо и Попейе: уйди ты отсюда, конопатый, дай мне. Чего это я пойду, сам иди, и Сантьяго отпихнул Попейе, а Попейе — Сантьяго, никуда на пойду, расстегнутая одежда и взлохмаченные волосы, мелькание рук и ног, сбитое одеяло. Вы меня задушите сейчас, мне дышать нечем: ах, ты смеешься, плутовка. Да отпустите меня, слышится задавленный ее вскрик, прерывистое звериное дыхание, и вдруг — тсс! и опять толчки и вскрики. Тсс, — зашипел Сантьяго, тсс, — это уже Попейе, — дверь! Это Тете! — подумал он и весь обмяк. Сантьяго подскочил к окну, а он не мог пошевелиться: Тете! Тете!
— Ну, Амалия, нам пора, — Сантьяго поставил бутылку на стол. — Спасибо за угощение.
— Вам спасибо, ниньо, — сказала Амалия. — Спасибо, что навестили, и за подарок спасибо.
— Ты приходи к нам как-нибудь, — сказал Сантьяго.
— Конечно приду, — сказал Амалия. — Кланяйтесь от меня барышне.
— Да выметайся же отсюда, чего ждешь? — сказал Сантьяго. — А ты, кретин, заправь рубашку, причешись.
Вспыхнул свет. Попейе, приглаживая волосы, заправляя рубашку в штаны, испуганно глядел на него: да выйди же из комнаты. Но Амалия по-прежнему неподвижно сидела на кровати, им пришлось силой поднять ее, и она, тупо глядя перед собой, наткнулась на тумбочку, пошатнулась. Живо, живо! Сантьяго натягивал сбившееся покрывало, Попейе выключил проигрыватель, да выйди же, идиотка! Она не трогалась с места, глядела на них непонимающе и удивленно, выскальзывала из рук, но тут открылась дверь, и они отпрянули: здравствуй, мамочка! Попейе увидел сеньору Соилу и попытался выдавить из себя улыбку — она была в брюках, а на голове темно-красный тюрбан — добрый вечер, сеньора, а сузившиеся улыбкой глаза сеньоры остановились на Сантьяго, потом на Амалии, и улыбка стала гаснуть, гаснуть, пока не исчезла вовсе: здравствуй, папа! Попейе увидел за плечом сеньоры Соилы полнощекое усатое смеющееся лицо в седоватых бакенах, лицо дона Фермина: привет, Сантьяго, твоей маме не понра… а, Попейе, здорово, и ты здесь? Дон Фермин в рубашке без воротничка, в летнем пиджаке, в легких мокасинах вступил в комнату, протянул руку Попейе: добрый вечер, дон Фермин.
— Ты, Амалия, почему не спишь? — спросила сеньора Соила. — Уже первый час.
— Мы страшно проголодались, я ее разбудил, чтобы принесла нам сандвичи, — сказал Сантьяго. — А вы же решили ночевать в Анконе?
— Твоя матушка забыла, что у нас завтра к обеду гости, — сказал дон Фермин. — Семь пятниц на неделе, как всегда.
Краем глаза Попейе видел Амалию: с подносом в руках, глядя в пол, она шла к дверям, слава богу, прямо и не шатаясь.
— Тете осталась у Вальярино, — сказал дон Фермин. — Вот и накрылся мой чудный план отдохнуть хотя бы этот уик-энд.
— Как, уже первый час? — сказал Попейе. — Убегаю, мы засиделись, я-то думал, всего часов десять.
— Ну, как поживает наш сенатор? — спросил дон Фермин. — Все в трудах? В клубе даже не показывается.
Она проводила их, вышла вместе с ними на улицу, а там Сантьяго похлопал ее по плечу, а Попейе сделал ручкой: пока, Амалия, и они двинулись к трамваю. В «Триумфе», где уже не протолкнуться было от пьяных и бильярдистов, купили сигарет.
— Пять фунтов псу под хвост, — сказал Попейе. — Выходит, это подарочек от чистого сердца, раз дон Фермин уже нашел ей хорошее место.
— Ничего, мне не жалко. Мы с ней по-свински тогда поступили, — сказал Сантьяго.
Они шагали вдоль трамвайных путей, спустились на проспект Рикардо Пальмы и, покуривая, шли под деревьями мимо припаркованных на тротуарах машин.
— Смешно было, правда, когда она спросила про кока-колу? — засмеялся Попейе. — Я чуть не описался со смеху. Что она, правда дура или так, вид делает?
— Я хочу тебя спросить, — говорит Сантьяго. — У меня очень несчастный вид?
— А я тебе вот что скажу, — сказал Попейе. — Она ведь неспроста сбегала за кока-колой, а? Это приманка была: думала, все будет как тогда.
— Грязные у тебя мысли, — сказал Сантьяго.
— Да что вы, ниньо! — говорит Амбросио. — Вовсе нет.
— Ну да, ну да, я спятил, а твоя Амалия — святая, — сказал Попейе. — Пойдем к тебе, пластинки слушать.
— Ты ради меня это сделал? — сказал дон Фермин. — Ради меня? Отвечай, негр, отвечай. Бедолага ты, дурень ты дурень.
— Клянусь вам, ниньо, клянусь, что нет, — смеется Амбросио. — Вы, наверно, шутите?
— Тете дома нет, — сказал Сантьяго. — Она в гостях.
— И все ты врешь, — сказал Попейе. — Ведь врешь, скажи? А ведь обещал. Врун несчастный.
— Это значит, Амбросио, что не всегда у несчастных вид несчастный, — говорит Сантьяго.
III
Лейтенант всю дорогу говорил без умолку, не закрывая рта, объясняя сержанту, ведшему джип, что теперь, когда революция совершилась[13], а Одрия взял власть, апристам солоно придется, — и беспрерывно курил вонючие сигареты. Из Лимы выехали на рассвете и остановились только раз, когда в Сурко дорожный патруль, проверявший все машины, заставил предъявить пропуск. В Чинчу прибыли в семь утра. Революция здесь не очень-то чувствовалась: дети шли в школу, а солдат совсем не было видно. Лейтенант выскочил из машины, вошел в кафе-ресторан «Родина», послушал все то же, перебиваемое бравурными маршами, сообщение, которое передавали по радио и вчера и позавчера. Он спросил у хмурого парня в футболке, знает ли тот здешнего коммерсанта Кайо Бермудеса. Вы его что, вскинул глаза парень глаза, арестовать хотите? А разве ж он априст? Вот уж нет, он в политику не суется. Оно и правильно: политика — это для тех, кому делать нечего, а кто работает, тому не до политики. Нет, лейтенант к нему по личному делу. Здесь вы его не найдете, он здесь не бывает. Живет вон в том желтом домике за церковью. Желтый домик был только один, остальные — белые или серые, а вот еще и коричневый. Лейтенант постучал в дверь, и подождал, и услышал шаги и голос: кто там?
— Тут проживает сеньор Бермудес? — спросил он.
Дверь заскрипела, отворилась, на пороге появилась женщина — индеанка, лицо смуглое, все в родинках, дон. Тамошние говорят, ее прямо не узнать, день и ночь, дон, до того переменилась. Волосы растрепаны, на плечах свалявшаяся шерстяная шаль.
— Тут, только его дома нет. — Она глядела искоса и боязливо. — А в чем дело? Я его жена.
— Вернется не скоро? — лейтенант — удивленно и недоверчиво. — Не позволите ли обождать?
Она отодвинулась от двери, пропуская его внутрь. Лейтенанта замутило, когда он оказался в комнате, заставленной массивной мебелью. Вазы без цветов, швейная машинка, обои продраны, испачканы, засижены мухами. Женщина открыла окно, скользнул солнечный луч. Слишком много вещей, и все какое-то ветхое, старое. В углах коробки и ящики, груды газет. Женщина, чуть слышно проговорив «с вашего позволения…», исчезла в черном зеве коридора. Лейтенант слышал: где-то засвистала канарейка. Вы