сильной качки совершенно ослабела. Я сам нуждался в отдыхе, с трудом мог я смотреть: природа требовала своих прав, и я, сидя у руля, дремал.
Я был в глубоком унынии.
Когда тучи на горизонте время от времени расходились, мне казалось, что я замечаю что-то похожее на скалу. Наконец горизонт совершенно очистился, и я увидел среди воды высокий, покрытый деревьями и травою, остров.
Я вскрикнул от восхищения и указал на остров Розине, которая на мой восторг отвечала легкой улыбкой. Кровь моя застыла, когда я увидел выражение глаз ее: в течение нескольких часов Розина была погружена в глубокую задумчивость, и я заметил, что улыбка ее была принужденной; она улыбнулась, чтобы доставить удовольствие мне, в ней же самой открытие, кажется, не произвело никакого сильного ощущения. Я приписал это усталости и изнурению и, желая скорее вывести Розину из этого положения, направил лодку к единственному на берегу месту, к которому можно было пристать безопасно. Через час я был уже близко от берега, а так как мне очень хотелось пристать к земле до сумерек, то я и правил под полным парусом через быстрину, которая была гораздо сильнее, чем я ожидал. Лодка наша сильно ударилась о берег и перекувырнулась; мне пришлось напрячь все свои силы, чтобы спасти обожаемую мною, и это мне удалось. Лодку через несколько секунд разнесло на части. Я отнес Розину в пещеру, находившуюся недалеко от места, к которому мы пристали; закутал в свой плащ, который успел спасти из бота; снял с нее монашеское платье и лег сам, чтобы просохнуть. После чего я отправился отыскивать себе пищу. Бананы и кокосовые орехи росли тут во множестве, и пресная вода змеилась в журчащих ручейках. Я принес Розине все собранное мною и поздравил с избавлением от преследований и с тем, что мы находимся в месте, которое может доставлять нам все нужное. Она горестно улыбнулась: ее мысли были далеко. Одежда высохла, и я принес ее в пещеру; Розина вздрогнула, взглянув на монашеское платье, и, кажется, ей стоило больших усилий преодолеть себя и снова надеть его.
Ночь наступила; мы оставались в пещере. Плащ и парус с бота заменили нам постели, и в отдалении от всего мира, живя только друг для друга, заснули мы рука об руку. Утро занялось, и ни одного облачка не было на голубом своде небес. Мы вышли и в немом удивлении созерцали великолепную картину природы. Остров был прелестен; солнце отражало свои живительные лучи в росе, дрожавшей на цветах; птицы оживляли картину природы радостным пением; море было тихо и светло, как зеркало, и отражало в лоне вод своих возвышавшиеся на берегах острова холмы.
— Здесь, Розина, — воскликнул я, — здесь мы нашли наконец все нужное для нас и можем вполне наслаждаться блаженством любви нашей!
Розина залилась слезами.
— Все, все, Гейнрих, есть у нас, нет только чистой совести, без которой, чувствую, не могу жить. Я люблю тебя, обожаю тебя, Гейнрих, ты не можешь в том сомневаться после всего случившегося, но теперь, когда пер« вый бешеный порыв страсти прошел, совесть заговорила во мне; заговорила слишком громко, и голос ее отравляет для меня все; чувствую, что счастье уже не для меня. Я посвятила себя Богу, избрала в женихи себе моего Искупителя, произнесла перед ним обет верности, — и он был принят на алтаре; я оставила этот свет, оставила его для будущего — и что я сделала? Я изменила ему, покинула его для удовлетворения земной страсти променяла вечность на скоропреходящее, и какой-то внутренний голос говорит мне, что не для меня уже все радости неба. Пожалей обо мне, дорогой Генрих! Я не думаю упрекать тебя, себя должна проклинать я; знаю, не долго скитаться мне по земле: скоро оскорбленный мною позовет меня на суд свой. Милосердый Боже! — воскликнула она, падая на колени и подняв глаза к небу. — Не накажи его, прости ему все прегрешения! Что они перед моими? Он не нарушал обета, он не был неверен, он не преступник. Пощади его и обрати свой справедливый гнев на голову той, которая довела его до преступления.
Сердце мое разрывалось. Я пал на землю и горько плакал. Я знал, что своим лукавством совратил Розину с пути добродетели; знал, что для собственного спокойствия убил ее душу и вверг ее саму в преступление. Она встала на колени подле меня, утешала меня, стараясь скрыть свою собственную грусть, осушала поцелуями слезы, текшие по щекам моим, и обещала мне никогда не нарушать моего спокойствия.
Но я лишился его, лишился навсегда; преступление мое во всем своем ужасе предстало перед совестью; я чувствовал, как велик, как непростителен был грех мой; чувствовал, что сделал несчастной ту, которую любил более, чем себя. Она еще стояла на коленях; я упал на колени подле нее и молил небо о милосердии и прощении. Она молилась со мной, слезы сердечного раскаяния лились из глаз наших. Наконец мы встали.
— Не чувствуешь ли себя легче, Розина? — спросил я.
Горестная улыбка была ответом Розины, и мы воротились в пещеру.
Несколько часов кряду мы не говорили друг с другом ни слова, но были погружены в размышления. Ночь наступила, и мы предались покою. Когда хотел я заключить ее в свои объятия, то заметил, что она с ужасом отвернулась. Я оставил ее и лег в другом углу пещеры: я знал ее чувства и уважал их. С этой минуты она была для меня не более, чем любимая сестра, в участи которой принимал я живейшее участие.
Телесные силы ее час от часу более и более исчезали, но твердость духа, казалось, постепенно восстанавливалась. По истечении четырнадцати дней она уже не вставала со своей постели; в тоске и слезах день и ночь проводил я подле нее, видел, что час смерти ее близок. Незадолго перед последними минутами ей сделалось немного легче, и она сказала:
— Гейнрих, в эти минуты в грудь мою вливается целительный бальзам; мне говорит какой-то голос, что мы прощены. Вина наша велика, но и раскаянье было чистосердечно; знаю, что на небе мы с тобой соединимся. Благодарю тебя за постоянную любовь ко мне, и небо не противится более нашему соединению: оно теперь чисто. Мы грешили, и прощение сближает нас — там мы будем неразлучны. Господь да пошлет на тебя свое благословение! Гейнрих, молись о душе моей, она еще полна земной любви, но Тот, кому известны паши слабости, простил нас. Святая Богоматерь, молись обо мне! Милосердый Господи! Ты не отверг слез Магдалины и ее смирения, прими же в свои объятия неверную, но раскаивающуюся невесту. Ты знаешь, когда я нарушила обет свой, то сердце…
С какой убийственной горестью обхватил я бесценный труп! Какими слезами обливал я охладевшее лицо, которое и в мертвом спокойствии было еще так прекрасно!..
Поутру я вырыл могилу и, обмыв окровавленные работой руки, снес туда тело в монашеской одежде. Я опустил его в могилу, осыпал цветами и, дождавшись заката солнца, горстями сыпал землю на драгоценные останки, подобно матери, которая кладет покровы на спящего ребенка. Долго не решался я засыпать это ангельское лицо, не мог отвести от него глаз. Наконец я зарыл ее и тут-то почувствовал все свое одиночество.
Два года жил я на острове совершенно один. Над могилой Розины построил я маленькую избушку и в ней проводил время в раскаянья и молитве.
Суда, принадлежащие другой нации, посетили остров и возвратились к себе с известием, что они открыли ого и взяли в свое владение. К большому удивлению посетившие остров нашли на нем меня, и когда я рассказал им свою историю и объявил им мое желание, они предложили мне отправиться с ними в их отечество. Еще раз пришлось мне быть в безграничном море. Оно уже не прельщало меня, и когда берег скрылся и глаза потеряли из виду хижину, построенную мною над останками Розины, мне казалось, над нею плыла звезда, которую принял я за вестника милосердия. Вступив на землю, отправился я в монастырь, к которому принадлежу ныне. Я произнес o6eт и заключился в келью; в ней провел я остаток дней моих в воспоминаниях о Розине и молитвах о спасении душ моей.
Вот история Гейнриха. Да послужит она уроком тем, кто допускает страстям обуревать ум; да не стараются они заглушить первые движения совести, которая будет говорить им, что они удаляются от стези добродетели!
— Святой Аллах! — воскликнул паша, зевая. — Это нечто вроде соловья, воспевающего розы. Что это такое, Мустафа, и к чему писано? Разве только для того, чтобы усыплять? Муракас может идти, — продолжал паша, и невольник-грек удалился.
Мустафа, заметив, что паша скучает, тотчас начал:
— Душа ваша печальна, и дух ваш истомлен. «Когда ты болен, когда у тебя на сердце тяжело, вели принести вина. Пей и благодари Аллаха за то, что он дал тебе это утешение! » Вот слова одного мудреца, и