нашей земли. Его немного портило кровяное, подобное виноградине, пятно на шее; наши законы не позволяли закрывать его. Отец намеревался определить брата на службу к султану и потому обучил его всем военным упражнениям. Ему был еще четырнадцатый год, а уже немногие равнялись с ним в искусстве кидать копье и в джериде, при всем этом он был отличный ездок.
Что касается меня, я, как мне известно, была назначена для султанского сераля; ребенком я была прекрасна, как гурия. Отец мой хотел денег, которые мог получить за детей своих. Меня почитали все в нашей земле первой красавицей, и, думаю, я действительно такова была; все прилагали усиленные старания, чтобы домашними работами не испортились моя кожа и лицо. Я не смела ни в чем помогать моей матери. Она по воле отца исполняла все за меня. Все предупреждали малейшие мои желания, и я выросла столь же своенравной и капризной, сколь прекрасной. Не смейся, паша, было время!
Мне только что пошел четырнадцатый год, когда однажды сидела я на крыльце. Вдруг высыпала толпа всадников из близлежащего леса и окружила наше жилище. Дом наш находился недалеко от границы и был устроен для обороны, а так как отец мой ждал помощи от соседей, то и отказался удовлетворить их требования. Затем последовала схватка. Отец и вся наша прислуга были убиты, брат тяжело ранен, дом разорен и сожжен до основания. Разумеется, я и брат были взяты в плен. Они привязали его, раненого, к лошади, меня к другой, и через несколько часов мы достигли границы.
Главарь банды был молодой человек, прекрасный, как ангел, и я скоро заметила, что все его мысли и все внимание были обращены на меня. Он стерег меня с величайшей тщательностью; когда останавливались, приискивал мне всевозможные удобства и был всегда близ меня. Из разговоров солдат узнала я, что он был единственным сыном великого визиря стамбульского. Он был наслышан о моей красоте, видел меня и предлагал моему отцу большую сумму, но отец отказал ему, потому что по своему тщеславию предназначил меня для султана. Вот почему была я взята насильно.
Я бы могла полюбить прекрасного юношу, хотя он и убил моих родителей, но он насильно завладел мною. При этой мысли сердце мое отвращалось от него, и я поклялась никогда не принадлежать ему, хотя была в его власти.
Я не сказала ему еще ни одного слова, и мне пришло в голову притвориться немой. Через три недели мы прибыли в Константинополь. Я не видела брата с тех самых пор, как покинула родину; рана его не позволяла ехать с той же скоростью, и только по прошествии нескольких лет узнала я, что с ним сталось.
Я была привезена в дом Османа Али и мне дали несколько дней для отдыха. После чего (я была тогда еще дитя) стали учить меня музыке, танцам, пению и всему, что нужно знать женщинам в гареме. Но я осталась верна своему решению; чего не испытывали, чтобы заставить меня говорить, все было напрасно; прибегли даже к побоям и другим подобным средствам, но и это не поколебало меня нисколько. Наконец они стали д>мать, что я или родилась немой, или сделалась ею при нападении и умерщвлении моих домашних от страха. Я находилась в гареме Османа Али восемнадцать месяцев и не сказала ни одного слова.
— Машаллах! Это удивительно! — воскликнул паша. — Женщина, и восемнадцать месяцев не сказать ни слова! Кто этому поверит?
— Вовсе не удивительно, — отвечала старуха, — если вы вспомните, что они меня не просили, а именно требовали, чтобы я говорила.
Только один раз я чуть-чуть не уклонилась от своего решения. Две из первых одалисок так разговаривали в моем присутствии:
— Я не понимаю, — говорила одна, — как мог Али пристраститься к этой крысе. Она просто гадка, у нее рот большой, зубы желтые, и ее безжизненные глаза не имеют никакой выразительности. Одно плечо у нее выше другого, и что всего хуже, она нема, и потому ее нельзя учить ничему, кроме пляски, причем ее уродливая огромная нога всем бросается в глаза.
— Да, правда, — говорила другая, — если бы я была на месте Али, я бы поступила с ней, как с обыкновенной невольницей; она разве только и годится, что расстилать ковры, выколачивать их и варить для нас рис и кофе. Щелкнуть бы хорошенько ее туфлей по губам, авось это образумило бы ее.
Признаюсь, я готова была уже нарушить свое намерение для мщения, и если бы в это время вдруг не отворилась дверь, я доказала бы им, что в этом случае и я могу говорить; я бы не успокоилась до тех пор, пока их обеих не зашили бы в мешки и не бросили бы в Босфор. Но я скрепилась, хотя щеки мои горели от злости и рука против воли несколько раз хваталась за рукоять кинжала, осыпанного дорогими каменьями. Осман Али часто посещал меня и напрасно силился вынудить меня сказать хоть одно слово; дикий крик, которым выражала я горесть или радость, — это было все. Наконец, когда он уверился, что я нема, променял меня на прекрасную черкесскую девушку.
Однако он не сказал торговцу невольниками о моей мнимой немоте, но сказал, что я еще слишком молода и еще нуждаюсь в учении. По заключении сделки у меня отобрали все уборы и платья и в носилках перенесли в дом торговца невольниками. Ваше Высокомочие можете себе представить, что я уже утомилась столь долгим молчанием.
— Клянусь бородой пророка, что касается этого, то тебе можно поверить! Можете продолжать.
— Да-да, я могу продолжать.
Вы думаете, что мы, женщины, не можем ни на что решиться, что у нас нет души?.. Пусть так, и то что вы в себе называете твердостью, в нас, женщинах, — упрямство. Пусть будет по вашему, но было время!..
Лишь только очутилась я на носилках, как дала волю своему языку и закричала женщинам, провожавшим меня до дверей гарема:
— Скажите Осману Али, что теперь я опять могу употреблять язык свой, потому что теперь я уже не его невольница. — После чего я задернула занавеску, и меня понесли.
Лишь только я прибыла в свое новое жилище, как рассказала купцу о своей участи и причине, по которой Али променял меня. Купец был в восхищении от столь выгодной мены и смеялся от души во время рассказа. Он сказал мне, что назначил меня для султанского сераля, льстил мне тем, что я, наверное, буду любимицей, и советовал заняться ученьем так прилежно, как только могу.
Когда Осман Али услыхал от женщин, что я велела сказать ему, то ужасно взбесился и требовал меня $ торговца невольниками назад, но тот сказал ему, что Кизляр-Ага султана увидел меня и приказал сохранить для султанского сераля. Этой выдумкой он защитил себя не только от настойчивости Али, но и от его мщения.
Я последовала совету моего господина и года через полтора показала значительные успехи в музыке и во многих других, необходимых для женщины знаниях, выучилась также читать и писать, знала наизусть большую часть стихов Гафиза и другого знаменитого поэта.
На семнадцатом году была я предложена Кизляру-Аге как чудо красоты и образованности. Кизляр-Ага пришел взглянуть на меня и просто остолбенел от удивления; он тотчас смекнул, что я сделаюсь первой любимицей, и, прослушав мое пение и мою игру, спросил о цене; она была очень высока.
Он донес обо мне султану и сказал, что еще никогда не видывал такого совершенства красоты и учености, и одновременно объявил ему о чрезмерных требованиях торговца невольниками. Султан, которому с некоторого времени уже прискучили обитательницы его гарема, жаждал новых, и потому велел выплатить необходимую сумму. Меня посадили на носилки и отнесли в сераль.
Признаюсь, мне очень хотелось быть купленной султаном. Моя гордость гнала из головы всякую мысль о невольничестве, и если бы мне пришлось быть когда-нибудь рабой, то, по крайней мере, рабой султана. Я льстила себя надеждой, что раба скоро подчинит себе своего господина и сделается владычицей владыки жизни и смерти, чести и срама миллионов.
Я составила себе план; стихотворцы, которых я знала наизусть, слишком хорошо научили меня. Уверенная, что немножко своенравия, по своей новости, вероятно, очарует султана, привыкшего встречать везде беспрекословное повиновение, я дала полную свободу своему врожденному упрямству.
На второй день по-моему прибытию Кизляр-Ага уведомил, что султан думает почтить меня посещением и что купальни и одежды уже готовы. Я сказала, что только выкупалась и потому не считаю нужным делать это во второй раз, что касается одежд и украшений, в них я не нуждаюсь и готова принять моего владыку, султана, когда ему заблагорассудится.
Кизляр-Ага в изумлении вытаращил на меня глаза, но не осмелился употребить силу с женщиной, которая, по его мнению, будет любимицей султана, и потому отправился к нему и сообщил обо всем. Султан, как я и ожидала, больше обрадовался новизне дела, нежели прогневался на мое неповиновение.