Воспоминание об отцовском доме, любовь к родине, любовь к отцу, всегда меня ласкавшему, привязанность к матери, сестрам и братьям пробудились во мне с новою силой.
Я начала думать, как жаль будет расстаться с братом после такого короткого свидания и начала чувствовать, чего до сих пор не замечала, — что грустно и тяжело жить на чужой стороне, вдали от друзей и родных, на которых можно понадеяться в несчастье и болезни. Мрачна показалась мне картина одиночества под старость и кончины далеко от друзей детства.
Потом, по необъяснимому сцеплению мыслей, связывающему в уме нашем вещи, по-видимому, совершенно разнородные, но в сущности родственные, я начала думать: зачем же мне оставаться одинокою? Зачем чуждаться родни, опираясь только на себя, и лишать себя ради воображаемой независимости удовольствий общественной жизни и сладких семейных уз?
Может быть, присутствие брата открыло мне глаза, и я увидела, что на свете нет истинной независимости. Для осуществления этой мечты надо удалиться, подобно Робинзону, на безлюдный остров; но такой независимости, конечно, никто не пожелает.
И прежде, нежели я заснула, я начала, кажется, думать о графе де Шаванне. Мысли мои вертелись, впрочем, только около того, что ни он, ни я друг о друге не заботимся, и что я не изменю принятому намерению никогда не выходить замуж. Все это доказывало, может быть, что я не была совсем равнодушна к графу и скоро сделалась еще неравнодушнее. Сказал же один знаток человеческого сердца, что, если бы он захотел внушить любовь женщине, первою заботою его было бы заставить ее думать о нем — даже ненавидеть его, лишь бы только она не оставалась равнодушною.
И действительно, если женщина начинает
Но тогда эта истина была для меня так недоступна, что я даже не предложила себе этого вопроса. Помню только, что я во сне видела себя перед алтарем с графом де Шаванном; и вдруг вбежала мадам д'Альбре, леди Батерст, Стенгопы, леди M и разлучили нас силой. Я заплакала так горько, что проснулась и не скоро уверилась, что все это был сон.
Рано по утру пришел Огюст. Месье Жиронак ушел давать уроки на флейте и гитаре, а жена его была так занята цветами, что мы могли беседовать наедине до самых сумерек и рассказали друг другу в продолжение этого времени все свои приключения.
— Ты рассказала мне все, Валерия, — сказал он, выслушавши меня, — все твои печали и горести, все удачи и удовольствия; как помогала ты любви других, как приобрела маленькое состояние и сделалась почти миллионеркой, — а ничего не сказала о своих сердечных делах. Ты или ужасная лицемерка, или у тебя нет сердца.
— Кажется, последнее, — отвечала я. — По крайней мере, мне нечего рассказывать тебе о сердечных делах. Не знаю, я ли в том виновата или другие, только никто в меня не влюблялся, за исключением негодного Г** , и я ни в кого не влюблялась.
Огюст посмотрел мне пристально в глаза, как будто хотел заглянуть мне в душу, но я встретила его взор спокойно и, наконец, невольно расхохоталась.
— Так это правда? — сказал он, убежденный моим смехом.
— Честное слово, — отвечала я.
— Да, нельзя не поверить твоему взгляду и смеху.
— Поверь, что никто не был в меня влюблен, а де Шатонеф не отдаст своего сердца тому, кто его не желает.
— Это очень странно, — сказал он. — А Лионель Демпстер?
— Он немного старше Пьера, которого я щипала, когда мне хотелось выйти погулять. Он смотрит на меня, как на сестру, почти, как на мать.
— Как на мать!
— Да, он сам говорил что-то в таком роде. Он человек с умом и дарованиями и годится тебе в приятели; но мне он не пара. Софье или Элизе — дело другое.
— Ты вечно заботишься о других, Валерия. Когда же подумаешь о себе?
— Кажется, я позаботилась о себе уже довольно. Ты забыл, что у меня две тысячи пятьсот франков годового дохода.
— Но две тысячи пятьсот франков не муж.
— Кто знает! На них можно купить и мужа, особенно у нас на родине, где не все миллионеры, как эти холодные островитяне.
— Ты, кажется, сама сделалась холодной островитянкой.
— Да, и месье Жиронак клянется, что я умру старой девой.
— А ты что на это говоришь?
— Может статься. Кто-то подъехал. Кто это?
Я подошла к окну и увидела экипаж Сельвина и Лионеля у его дверец. Ступеньки были проворно отброшены, и в комнату вошла Каролина; она объявила, что свекровь прислала ее за мною и Огюстом. «Муж мой, — сказала она, — и отец его непременно сами явились бы к месье де Шатонефу, если бы их не задержало заседание суда. Они ужасно заняты». Жиронаков она пригласила на следующий день обедать в Кью, а меня и Огюста просила ехать сейчас же.
— Ступайте, Валерия, — сказала она, — соберите что нужно на неделю.
— Что вы на это скажете? — спросила я, обращаясь к брату и Лионелю. — Вас непременно надо об этом спросить — вас, царей природы, как вы величаете сами себя, вас, которые вдвое тщеславнее нас и проводите за туалетом вдвое больше времени, нежели мы, оклеветанные женщины. Что вы на это скажете? Можно собраться так скоро? Я не заставлю вас ждать больше десяти минут; и позову к вам мадам Жиронак, которой вы можете передать свое поручение лично.
Не дожидаясь ответа, я поспешила к себе в комнату одеться в дорогу и собрать кое-какие вещи. Мадам Жиронак заменила меня между тем в гостиной, и вслед за тем там послышался веселый смех.
Не успела я еще одеться, как кто-то стукнул два раза в двери и минуты через две мужские шаги раздались по направлению в столовую. Окна моей комнаты выходили во двор, так что я не могла видеть, кто пришел; а горничную, бегавшую взад и вперед с разными коробками, спросить я не хотела.
Так кончила я свой туалет; не знаю почему, сердце билось у меня сильнее обыкновенного. Я надела шляпку и шаль и сошла вниз в каком-то смущении и нетерпении, хотя и не ожидала встретить кого-нибудь преимущественно перед другими.
Я застала гостей усердно убирающими котлеты и зеленый горох. В числе их был и Шаванн, которого я никак не ожидала видеть.
Он встал при моем появлении из-за стола, сделал шага два мне навстречу, поклонился, сказал мне несколько любезных слов и прибавил, что приехал пригласить моего брата прогуляться с ним верхом и посмотреть Лондон.
Все это было сказано просто и свободно; в словах и в голосе его не было ничего такого, что могло бы заставить меня покраснеть, однако же в первую минуту я почти не умела ему отвечать. Но не должно забывать, что Жиронак беспрестанно дразнил меня графом, и я поневоле приписывала его внимательность к Августу более сильной побудительной причине, нежели простой учтивости.
Граф, видя мое смущение, сам смутился на мгновение и покраснел. Глаза наши встретились; встреча эта была мгновенная, мимолетная, но с этой минуты между нами установилось какое-то взаимное понимание.
Все это сделалось гораздо скорее, нежели сколько надо времени на описание. Заметив, что все на нас смотрят, я тотчас же очнулась, ответила графу в немногих словах и села за стол между братом и Лионелем. Разговор обратился к тому же предмету, о котором говорили до моего прихода, и беседа завязалась очень приятная, как всегда бывает между четырьмя или пятью образованными людьми, нечаянно сблизившимися и желающими друг другу понравиться.
Лионель, как я уже не раз имела случай заметить, был очень остер и умен и еще более развернулся во Франции, так что я редко встречала молодых людей, которые могли бы стать с ним наряду. Граф был тоже человек даровитый и образованный, с оттенком британской задумчивости в характере; брат, горячий воин, кипел молодостью и веселостью, мечтал о великой будущности и был в восторге, видя перед собою давно потерянную сестру. Каролина Сельвин была резва и жива; мадам Жиронак тоже; а я, желая загладить