— Напоминание, что до старта осталось десять минут, — ответил он. Мы очутились в верхней, вернее, передней, части корабля, в которой помещались обсерватория и командный пункт. Помещение было залито ярким электрическим светом.
Пайчадзе подал нам большие кожаные шлемы.
Я спросил его, зачем они.
— Чтобы поберечь уши, — ответил он. — Наденьте шлем, затяните ремни туже и ложитесь.
Он указал на широкий тюфяк, лежавший на полу.
— Ускорение — двадцать метров. Это немного, но лучше переносить его лёжа. Оно продлится почти полчаса.
— Значит, мы ничего не увидим? — разочарованно спросил я.
— Да. Окна откроем, когда работа двигателей прекратится.
Он надел шлем и лёг рядом с Белопольским. Мне ничего не осталось, как сделать то же.
Камов, в таком же шлеме, как и мы, сел в кожаное кресло у пульта управления, не спуская глаз с секундомера.
Это кресло, составлявшее с пультом одно целое могло вместе с ним вращаться во всех направлениях, в зависимости от положения корабля. Оно было нужно только при старте и будет нужно при полётах над планетами. В пути, когда внутри звездолёта исчезнет тяжесть, надобность в нём, конечно, отпадёт.
Я посмотрел на свои часы. Было без двух минут десять.
Трудно описать, что я чувствовал в эти мгновения. Это было уже не волнение, а что-то гораздо более сильное, почти мучительное…
Осталось полторы минуты… Одна минута…
Я мельком взглянул на лежавших рядом товарищей. У Белопольского глаза были закрыты и лицо спокойно. Пайчадзе, приподняв руку, смотрел на часы. Я вспомнил, что он второй раз готовится покинуть Землю. А Камов? Он испытывает это уже в третий раз.
Тридцать секунд… Двадцать… Десять…
Камов повернул одну из рукояток на пульте, потом другую.
Сквозь шлем, плотно закрывший уши, послышался нарастающий гул. Он становился всё громче. Я почувствовал содрогание корпуса корабля…
Потом какая-то мягкая сила прижала меня к полу. Рука с часами невольно опустилась. Я сделал усилие, чтобы опять поднять её. Рука была заметно тяжелее обычного. Одна минута одиннадцатого.
Значит, мы уже летим.
Гул больше не увеличивался, но он был так силён, что я понял — без надетого на меня специально устроенного шлема невозможно было бы переносить его.
Корабль летел всё быстрее и быстрее, каждую секунду увеличивая скорость на двадцать метров.
Я жалел, что не смог заснять на плёнку удалявшуюся Землю. Это были бы исключительно эффектные кадры. Даже автоматические киноаппараты, вмонтированные в стенки корабля, Камов не разрешил мне использовать. Их объективы были закрыты снаружи металлическими крышками.
Лежать было невыносимо: мне хотелось скорее увидеть всё, что нас окружает. Я завидовал Камову, имевшему возможность пользоваться для этого двумя перископами, окуляры которых находились перед ним на пульте. Время от времени он смотрел в них, контролируя полёт корабля.
«Сколько времени надо, чтобы миновать атмосферу, — подумал я, — если считать, что она тянется на тысячу километров? В первую секунду корабль пролетел двадцать метров, во вторую — сорок и так далее. Значит, мы миновали её немного более чем через пять минут после старта».
Производя это вычисление в уме, я обратил внимание что, несмотря на увеличенную вдвое силу тяжести, мозг работает совершенно нормально. Чтобы как-то сократить время вынужденного безделья, я стал вычислять на каком расстоянии мы будем находиться от Земли когда работа двигателей прекратится. Я помнил, что они должны работать двадцать три минуты сорок шесть секунд. Решить эту задачу в уме, я не смог. Достав за записную книжку, я стал производить вычисление на бумаге. Белопольский неодобрительно посмотрел на меня. Я написал на листке: «Сколько километров мы пролетим с работающими двигателями?» — и протянул ему книжку и карандаш. Он подумал с минуту и, написал ответ, передал мне. Я прочёл: «20320,5 км. Лежите спокойно!»
Время шло. С момента старта прошло уже около пятнадцати минут. Мы находились далеко за пределами атмосферы и летели в пустом пространстве. Мной овладело лихорадочное нетерпение. Лежать становилось всё тягостнее. Чудовищный гул наших атомно-реактивных двигателей действовал на нервы и вызывал мучительное желание, чтобы он прекратился хотя бы на минуту. Внутри корабля, сквозь шлем, он был невыносимо громок. Что же творится там, у кормы корабля? Какое это, вероятно, потрясающее зрелище! Исполинская ракета с длинным огненным хвостом за кормой, с непостижимой быстротой несущаяся в чёрной пустоте.
Я завидовал полному спокойствию, с которым Белопольский терпеливо ждал конца этой пытки. Пайчадзе, более нервный, часто смотрел на часы.
Примерно через двадцать минут после начала полёта Камов неожиданно для меня встал и подошёл к одному из окон. Он двигался, по-видимому, легко. Немного сдвинув плиту, закрывавшую окно, он посмотрел в узкую щель. Я бы дорого дал, чтобы быть на его месте.
Последние минуты тянулись невероятно медленно. Стрелки часов как будто остановились совсем.
Осталось три минуты… потом две…
Скорость нашего корабля приближалась к чудовищной цифре — двадцать восемь с половиной километров в секунду. Когда двигатели замолкнут, мы будем лететь с этой скоростью семьдесят четыре дня, пока не достигнем Венеры.
Когда осталась одна минута, я закрыл глаза и приготовился к той огромной перемене, которая должна была произойти: от удвоенной тяжести к полной невесомости. Я знал, что шевелиться надо будет очень осторожно, пока организм не приспособится.
Внезапно что-то случилось. В ушах стоял прежний гул, но я всем телом почувствовал перемену. Появилось лёгкое головокружение и почти тотчас же прошло.
Тюфяк, на котором я лежал, стал вдруг неощутимо мягок. Я почувствовал себя так, как будто лежал на поверхности воды. Гул быстро стихал, и я понял, что он только у меня в ушах. Кругом была тишина. Двигатели Прекратили работу.
Открыв глаза, я увидел Камова, который стоял у пульта.
Стоял… но его ноги не касались пола. Он неподвижно висел в воздухе без всякой опоры.
Эта, впервые увиденная, фантастическая картина поразила меня, хотя я знал, что так и должно быть. Корабль превратился в маленький обособленный мир, в котором полностью отсутствовала тяжесть.
Я лежал, не решаясь сделать хотя бы одно движение. Пайчадзе снял шлем и встал. Ни один акробат на Земле не смог бы сделать это таким образом. Он согнул ногу, поставил ступню на пол и плавно выпрямился во весь рост.
Белопольский сел и какими-то странными, неуверенными движениями тоже снял шлем. По его губам я видел, что он что-то говорит, но не слышал ни звука. Меня окружала мёртвая тишина. Взявшись за руку Пайчадзе, Константин Евгеньевич хотел подняться на ноги, но неожиданно оказался висящим в воздухе. Впервые я увидел на всегда невозмутимом лице астронома волнение. Он сделал судорожную попытку коснуться пола и вдруг перевернулся головой вниз. Арсен Георгиевич, смеясь, помог ему принять прежнее положение.
Оба астронома направились к окну. Вернее, направился один Пайчадзе, а Белопольский двигался за ним, уцепившись за его руку. Достигнув стены, он ухватился за один из бесчисленных ремней, прикреплённых повсюду, и, по-видимому, обрёл устойчивость. Пайчадзе нажал кнопку — металлическая ставня поползла в сторону.
Любопытство заставило меня покинуть спасительный тюфяк. Я медленно отстегнул ремни и снял шлем. Было странно чувствовать свои невесомые руки. Я бросил шлем на тюфяк, но он не упал, а повис в воздухе. Осторожно, стараясь не делать резких движений, я стал подниматься на ноги. Всё шло хорошо, и я самодовольно думал, что избегну ошибки Белопольского, как вдруг, повиснув в воздухе, невольно попытался схватиться за что-нибудь. Мои ноги на короткий миг коснулись пола, и я, как пушинка, взлетел к потолку, —