так зловеще и т.п.)[70].

Сакральность таких текстов связана с тем, что повествуется о н а ч а л е, истоках всего сущего, при этом само воспроизведение мифа включает того, кто воспроизводит миф, и того, кто ему внимает, в более широкий временной контекст: «рассказчик показывает своим слушателям, где находятся камни, в которые превратился предок, т.е. объясняет особенности ландшафта путем возведения их к событиям прошлого; сообщает, какое звено генеалогической цепи занимают слушатели по отношению к тому или иному герою рассказа, т.е. проецирует ныне живущее поколение на мифологическое прошлое» (Новик, 1984, 271– 272).

В сравнении с мифом, коммуникативные установки народного эпоса значительно скромнее: это рассказ не о священном и вечном, а «всего лишь» о героическом и минувшем. Однако правдивость эпических сказаний и былин, как и достоверность мифов, не вызывала сомнений. Существенно, впрочем, что это не наблюдаемая реальность: события, о которых повествует эпос, фольклорное сознание относило к прошлому. Былина старину любит, – приводит народное суждение о былине В.И. Даль (Даль, I, 148).

34. От священного знания к бабушкиным сказкам

Другая линия эволюции мифа в фольклорные жанры – это сказка. Принципиальное отличие сказок от мифа и от героического эпоса связано с тем, что сказкам никто, в том числе малые ребята, не верит. Выдающийся исследователь фольклора В.Я. Пропп писал: «Сказка есть нарочитая и поэтическая фикция. Она никогда не выдается за действительность»; сказка – это «мир невозможного и выдуманного» (Пропп, 1976, 85, 88). Неслучайна поговорка Рассказывай сказки, т.е. ‘ври больше’ (Даль, IV, 190).

В сказочной традиции складывались специальные показатели неправдоподобия (шутливо- абсурдистского, алогичного характера). Чаще всего они встречаются в присказках-зачинах или в концовках сказок. Ср. зачин русской сказки, записанной в 30-х гг. XX в.: В невкотором царстве, в невкотором государстве, в том, в котором мы живем, под номером сядьмым, иде мы сядим, снег горел, соломой тушили, много народу покрутили, тем дела не ряшили (Померанцева, Минц, 1963, 183). Ср. концовки: На той свадьбе и я был, вино пил, по усам текло, во рту не было. Надели на меня колпак да ну толкать; надели на меня кузов: «Ты, детинушка, не гузай, убирайся-ка поскорей со двора» (Афанасьев, 234); Вот и сказка вся, дальше врать нельзя.

Главные изменения мифа на пути к сказке касались не столько содержания, сколько отношения людей к этому содержанию и, следовательно, социального назначения, функций этого текста.

Волшебная сказка выросла из мифов, которые включались в обряды инициации[71], т.е. в ритуалы, связанные с посвящением (переводом и переходом) юношей и девушек в возрастной класс взрослых. В самых различных культурах инициация включала те или иные испытания, преодоление которых и должно привести к резкому повзрослению подростка (например, несколько дней и ночей провести в диком лесу; выдержать схватку с диким зверем, злым духом или «условным противником»; перенести боль, например, посвятительной татуировки или обрезания; пережить ряд пугающих событий и иные потрясения). В мифолого-обрядовой глубине такие испытания мыслились как смерть и новое рождение человека, уже в новом качестве.

Легко видеть, что волшебная сказка состоит именно в серии испытаний, которые преодолевает герой. Иногда испытания включают и смерть (путешествие в подземное царство, или смерть на поле брани с последующим оживлением живой и мертвой водой, или «купание» в трех кипящих котлах и т.п.), но заканчиваются свадьбой – т.е. герой вступает в мир взрослой жизни. По-видимому, мифы инициационных ритуалов строились на уподоблении тех, кто проходит посвящение, героям-первопредкам, добытчикам всех природных и культурных благ племени. Однако «по мере движения от мифа к сказке сужается „масштаб“, интерес переносится на личную судьбу героя. В сказке добываемые объекты и достигаемые цели – не элементы природы и культуры, а пища, женщины, чудесные предметы и т.д., составляющие благополучие героя; вместо первоначального возникновения здесь имеет место перераспределение каких-то благ, добываемых героем или для себя, или для своей ограниченной общины. <…> мифологический космос отчасти заслоняется „семьей“ <…>» (Мелетинский, 1976, 265, 269).

Становясь сказкой, мифы утрачивают связь с ритуалом и магией, они теряют эзотеричность (т.е. перестают быть «тайным» знанием посвященных) и поэтому теряют в волшебной силе. Переходя в сказки, вчерашние мифы перестают ощущаться как оберег, как амулет. Их рассказывают запросто, а не в специальных ситуациях. И слушать их может кто угодно. Совсем иначе сообщался рассказ, обладавший магическим значением, т.е. миф, даже в тех случаях, если это не общеплеменная святыня, а миф индивидуальный, нечто вроде словесного личного амулета.

В.Я. Пропп приводит слова исследователя о том, каким образом в начале XX в. индейцы передавали амулет преемнику: «Каждая такая церемония и каждая пляска сопровождались не только своим ритуалом, но и рассказом о происхождении его. <…> Такие рассказы были обычно личной собственностью держателя или владельца узелка или пляски и, как правило, рассказывались немедленно после исполнения ритуала или во время передач собственности на узелок или на церемонию его следующему владельцу. < …> Таким образом, каждый из этих рассказов был эсотерическим. Вот отчего с величайшими трудностями что-либо похожее на этиологический рассказ как целое может быть получено. <…> Запрещали и соблюдали запрет не в силу этикета, а в силу присущих рассказу и акту рассказывания магических функций. Рассказывая их, он (рассказчик) отдает от себя некоторую часть своей жизни, приближая ее этим к концу. Так, человек среднего возраста однажды воскликнул: „Я не могу тебе сказать всего, что я знаю, потому что я еще не собираюсь умирать“. Или, как это выразил старый жрец: „Я знаю, что мои дни сочтены. Моя жизнь уже бесполезна. Нет причины, почему бы мне не рассказать всего, что я знаю“ (Пропп, [1946] 1986, 355– 356).

Сказки о животных развились из мифов о животных – путем «циклизации повествовательного материала вокруг зооморфного трикстера[72], теряющего сакральное значение» (Костюхин, 1987, 54). Как и в истории волшебной сказки, трансформация мифов в сказки о животных состояла в утрате ритуально-магического значения таких рассказов, зато в развитии их эстетических, игровых, познавательных функций. При этом этиологическая значимость мифа уступала место более простому и реальному знанию повадок зверей, за которыми, однако, со временем все более стали просвечивать типы человеческих характеров (хитрая лиса, простодушный медведь, болтливая сорока и т.д.). Комические мотивы (шутки, насмешки, передразнивание) – свидетельство позднего характера мифа или сказки. «Классическая» мифология целиком серьезна, комическое возникает лишь на последних этапах перехода мифа в фольклор.

Заговор: шаг в потусторонний мир

35. Как начинают колдовать? (Психологические механизмы фасцинации)

В ряду фольклорно-мифологических жанров заговор представляет собой наиболее прямое и концентрированное воплощение веры в словесную магию. Более того, в отличие от остальных фольклорных жанров, заговор не может лишиться фидеистического начала, и в нем это начало всегда первенствует. Если в достоверность сказки (в отличие от мифа) принципиально не верят (см. §34), если в свадебных или календарных обрядах эстетическое и игровое начала могут перевешивать начало магико-ритуальное, то в живом заговоре его утилитарно-магическое назначение всегда сильнее и важнее его художественно- эстетической ценности. Заговор жив до тех пор, пока в него верят – иначе он превращается в музейный экспонат, в страницу из блокнота фольклориста.

Общая модальность волеизъявления объединяет заговор с некоторыми другими жанрами фидеистических текстов, для которых характерно модальное значение просьбы-пожелания (см. §29). По- видимому, в этом ряду заговор может быть выделен как жанр с «у к л о н ч и в ы м» волеизъявлением: это и не приказ, и не просьба, а (в инварианте) нечто вроде Пусть будет так, чтобы… Размытая модальность сочетается в заговоре с более общей коммуникативной неопределенностью: заговор – это не вполне умопостигаемое пожелание, неизвестно к кому и непонятно на каком основании обращенное. Однако за этой уклончивостью и невразумительностью стоит более глубокий коммуникативный смысл: представить колдующего как часть потустороннего и, следовательно, неумопостижимого мира. Все это и создает атмосферу фасцинации (чародейства, колдовства). Коммуникативная стратегия заговора состоит в том, чтобы творящий заговор ощутил себя причастным сверхъестественному миру, внушил это другим, включая неземные силы, и каким-то чудесным образом помог человеку.

Таким образом, для заговора характерна принципиальная неопределенность (неясность, туманность,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату