Рядом с ним был траншейный телескоп. Ружье лежало поблизости. Ночью перископ практически бесполезен; поэтому он всматривался в щель между мешками с песком, рассматривая трехсотфутовой ширины полосу ничейной земли.
Он знал, что напротив, в такую же щель в немецком бруствере, другие глаза напряженно следят за малейшим движением.
По всей ничейной полосе лежали причудливые груды, и когда разрывались осветительные снаряды и заливали полосу светом, груды, казалось, начинали двигаться: вставали, жестикулировали, протестовали. И это было ужасно, потому что двигались на свету мертвецы: французы и англичане, пруссаки и баварцы – отбросы красного винного пресса, установленного войной в этом секторе.
На проволочном заграждении два шотландца; оба в килтах; один прошит пулеметной очередью, когда перелезал через заграждение. Удар быстрой множественной смерти отбросил его руку на шею товарища; тот был убит в следующее мгновение. Так они и висели, обнявшись; и когда загорались и угасали осветительные снаряды, они, казалось, раскачиваются, пытаются вырваться из проволоки, броситься вперед, вернуться.
Лавеллер устал, его усталость превышала всякое воображение. Сектор достался тяжелый и нервный. Почти семьдесят два часа он не спал, потому что несколько минут оцепенения, прерываемые постоянными тревогами, были хуже сна.
Артиллерийский обстрел продолжался почти непрерывно, а еды мало и доставлять ее очень опасно. За ней приходилось идти за три мили под огнем: ближе доставлять было невозможно.
И постоянно нужно было восстанавливать бруствер, соединять разорванные провода, а когда это было сделано, разрывы все уничтожали, и снова нужно было проделывать ту же утомительную работу, потому что было приказано удерживать сектор любой ценой.
Все, что осталось в Лавеллере от сознания, сконцентрировалось в его взгляде, оставалась только способность видеть. И зрение, повинуясь его твердой несгибаемой воле, с помощью всех остатков жизненной силы исполняло свой долг: Лавеллер был слеп ко всему, кроме узкой полоски земли, пока его не сменят с поста. Тело его онемело, он не чувствовал землю под ногами, иногда ему казалось, что он плывет – как два шотландца на проволоке!
Почему они не могут висеть неподвижно? Какое право имеют люди, чья кровь вытекла и стала черным пятном под ними, плясать и совершать пируэты под вспышки разрывов? Черт их возьми – хоть бы какой разрыв сбросил их и похоронил!
Выше по склону в миле находился старый замок – шато, вернее, то, что от него осталось. Под ним глубокие подвалы, куда можно забраться и уснуть. Он знал это, потому что столетия назад, когда впервые прибыл на этот участок фронта, он переночевал там.
Каким раем было бы вползти в эти подвалы, прочь от безжалостного дождя; снова спать с крышей над головой.
– Я буду спать, и спать, и спать – и спать, и спать, и спать, – говорил он себе; потом напрягся, так как от повторения слова его начала окружать сонная тьма.
Осветительные снаряды вспыхивали и гасли, вспыхивали и гасли; послышался треск пулемета. Ему сначала показалось, что это стучат его зубы, пока остатки сознания не подсказали ответ: какой-то нервничающий немец изрешетил вечно движущихся мертвецов.
Послышались чавкающие звуки шагов по вязкой грязи. Нет необходимости оборачиваться: это свои, иначе они не прошли бы часовых на повороте. Тем не менее невольно его глаза повернулись на звук, и он увидел трех человек, рассматривающих его.
Над головой плыло не менее полудюжины огней, и в их свете он узнал подошедших.
Один из них – знаменитый хирург, который приехал из базового госпиталя в Бетюне, чтобы посмотреть, как заживают раны после его операции; остальные двое – майор и капитан; все, несомненно, направляются к подвалам. Что ж, кому-то должно везти. И он снова посмотрел в щель.
– Что не так? – Это майор обратился к гостю.
– Что не так… что не так… что не так? – Слова повторялись быстро, настойчиво в его сознании, снова и снова, пытаясь разбудить его.
Действительно, что не так? Все в порядке! Разве он, Лавеллер, не на посту? Измученный мозг гневно бился. Все в порядке, почему они не уходят и не оставят его в покое?
– Ничего. – Это хирург, и опять слова забились в ушах Лавеллера, маленькие, шепчущие, быстро повторяющиеся снова и снова: – Ничего – ничего
– ничего – ничего.
Но что говорит хирург? Обрывочно, почти не понимая, он воспринимал фразы:
– Совершенный пример того, о чем я вам говорил. Этот парень – абсолютно истощенный, уставший – все его сознание сосредоточено на одном – на бдительности… сознание истощилось, стало тонким… за ним пытается высвободиться подсознание… сознание отвечает только на один стимул – движение извне… но подсознание, так близко к поверхности, почти не удерживаемое… что оно сделает, если его совсем освободить… совершенный пример.
О чем это они говорят? Теперь послышался шепот.
– В таком случае, с вашего разрешения… – это опять хирург. Разрешение на что? Почему они не уходят и не перестают его беспокоить? Неужели и так недостаточно трудно смотреть, когда еще приходится слушать? Что-то промелькнуло перед его глазами. Он смотрел, не понимая. Должно быть, затуманилось зрение.
Он поднял руку и потер глаза. Да, должно быть они – теперь все прошло.
Небольшой светлый кружок вспыхнул на бруствере рядом с его лицом. Свет карманного фонарика. Что они ищут? В круге появилась рука, рука с длинными гибкими пальцами, в ней листок бумаги, на нем что-то написано. Хотят, чтобы он еще читал? Не только смотрел и слушал, но еще и читал! Он приготовился возражать.
Прежде чем застывшие губы смогли произнести слово, он почувствовал, как кто-то расстегнул верхнюю