записано по-научному) заключение о его невменяемости, вздох облегчения, как говорили в старину, вырвался из моей груди. Ну и правильно. Какой уж тут прок государству и урок обществу - казнить несчастного старика? И вполне хватит для него одинокой казенной койки в какой-нибудь провинциальной богадельне.
ПОТЕРИ И ВСТРЕЧИ
Побеседовав со мной разок, Любовь Иосифовна будто обо мне позабыла. Даже на обходах не появлялась. Может быть, просто болела? Между тем продолжались анализы. Взяли у меня кровь из вены. Как прочел на бумажке, что лежала перед сестрой: 1. На РВ (реакция Вассермана на сифилис). 2. На протромбин и холестерин. 3. На 'С'-реактивные белки и 4. На анти- стрептолизин. Это что за штуки? Кровь на протромбин взяли потом вновь, из пальца. Еще сделали кардиограмму. Ну, это по назначению терапевта, я ведь ей жаловался на сердце, сказал, что в 1972 году подинфарктный приступ был. Наверное, и все остальное - в связи с этим.
Все свободное время, а его было хоть отбавляй, я в основном посвящал чтению. 'Только для вас!, - сказала библиотекарша, принеся мне пять изящных томиков Герцена 'Былое и думы', и я с наслаждением погрузился в чтение, уплыл в далекие сумерки николаевской России.
В сумерки ли? Чем глубже я входил в книгу, тем завидней становился тот свет, что казался Герцену потемками. И еще одно. Книга оказалась вовсе не тем, чем я ее себе представлял.
Вот коротенькая запись из дневничка от 1 февраля 1974 г. Привожу ее целиком, чтобы не перебить первое, непосредственное восприятие тех дней сегодняшним рассуждением.
'Почему не прочел книги Герцена раньше? Ведь помню, отрывал ее в юности, в Томске, и не прочел. Я тогда искал в ней рассказа о любви, а увидел - отпугнувшую меня революцию. Сейчас, наоборот, открыл с единственной целью читать о революции, а обнаружил вдруг, что это книга о любви и большой человеческой тоске...'
Да, в рассказе Герцена меня больше всего привлекли не факты, а думы. Не история века и революции, а личная жизнь и характер Герцена. Образы его друзей, Натали. 'Рассказ о семейной драме' потряс своим трагизмом, и я понял, что это - главное, основной сюжет книги.
Еще я читал, чередуя с Герценом, 'Историю моего современника' Короленко. Мог сравнивать эти большие, в чем-то созвучные книги, размышлять...
Дневник я вел очень осторожно, кратко, затемняя выписками из книг, избегая имен и оценок. Сейчас жалею, конечно, но где была гарантия, что он сохранится? Ведь в том, что все мои бумаги тщательно проверяются, я не сомневался.
В свободное от чтения время выслушивал и просвещал Ваню Радикова, играл в шахматы с Никуйко. В конце января случились две потери: выбыли один за другим Саша Соколов и Ваня Радиков.
Саша - 28 января, тотчас после своей 'комиссии'. Когда увозили сразу значит, признан здоровым. К тому же понедельник - этап на Матросскую Тишину. Увы, не сбылись Сашины надежды, несмотря на 'инфантильное сознание'. Помню, как его взяли. Он только пришел, разгоряченный, с комиссии и прилег на койку. Помню, как он вскочил обезумело, когда нянька тронула его за плечо. Вскочил, а ноги тут же подкосились.
'Узнала я, как опадают лица,
Как из-под них выглядывает страх,
Как клинописи жесткие страницы
Страдание выводит на щеках'
- писала Анна Ахматова в своем 'Реквиеме'. 'Опадают лица'. По-моему, нельзя сказать точнее. Вот так опало и Сашино лицо. Собственно лица не стало. Одно белое пятно.
Не стало и Вани. Этот встретил известие об отъезде спокойно, даже как-то радостно. Но ему ведь нечего было бояться. Увезли еще Песочникова Ногтееда.
А на место выбывших пришли другие. В большой палате появился 30-летний шофер из Шереметьева, стрельнувший из двустволки в свою мать - Женя Себекин. А еще Володя Шимилин - застенчивый черноглазый мужчина 35 лет, экономист, единственный пока человек с высшим образованием, повстречавшийся мне в 'бездне'. Через недельку он переберется ко мне в палату, сначала на место Саши, потом заменит Витю Яцунова, и мне тоже предстоит еще обжечься о его исповедь. И тоже проводить его обратно в 'бездну', как и прибывшего вместе с Володей с Матросской Тишины (даже в одной камере сидели), только помещенного в другую, затемненную, палату, - Игоря Розовского, нашего экзальтированного поэта-коневода. О, этот высокий, горбоносый человек, умный и насмешливый, легко вступавший в контакты, сразу привлекал внимание. Он ходил по отделению, величественно, как в римскую тогу, запахнувшись в драный, до колен, халат, из-под которого торчали мослатые и шерстистые ноги. Голова у него всегда была чуть запрокинута назад, острый кадык шевелился, а руки, как на буддийском молении, сложены ладонями на груди.
Не смогу не посвятить ему отдельную страницу.
И еще появился в отделении реактивный Тумор. И еще какое-то звероподобное, заросшее бородой существо с обезьяньими до колен руками по фамилии Короткевич. На плечах у него, симметрично и ярко, были вытатуированы полковничьи погоны. Привезли его аж с Камчатки.
Вот так и текли через отделение и через мою жизнь - неторопливым и безостановочным ручейком - все новые и новые люди.
И было имя им Легион.
РЕПРЕССИИ
И все же тюрьма просвечивала сквозь бутафорию 'сладкой жизни', она вся была тут, словно волк в костюме Красной Шапочки, и никак не могла спрятать свои желтые зубы. И оттого еще острее был гротеск, смыкание фантасмагории и яви...
Пусть на поверхности не было ни лязганья замков, ни матерни вертухаев тюрьма сидела в наших мышцах, мы были связаны с нею неотторжимой пуповиной, которая могла в любую минуту втянуть нас обратно в ее холодное, каменное лоно.
Кроме того были репрессии. Причем здесь они приняли новую, еще более изощренную форму - психиатрического, лекарственного кнута. Пусть это случалось не часто, но нарушителей порядка, дисциплины, в общем, всех непокорных, - безжалостно кололи. Не знаю, сам я такого не испытал, но, видимо, было еще страшнее, когда нянька приглашала медоточивым голоском:
- Ну-ка, милый, давай на укольчик!
Кололи аминазин, от которого любого бунтаря через 20 минут валил с ног неодолимый сон. Эти несчастные двигались потом по отделению как сонные мухи, большей частью они лежали безучастно на койках, поднимаясь только ненадолго в туалет, чтобы выкурить там, в полной прострации, горькую свою сигарету.
Лежал у нас, в затемненной палате, какой-то кавказец-уголовник (уже из лагеря, он имел,кажется,10- летний срок за убийство) по имени Хасби Марчиев. Это был очень спокойный молодой человек лет 33-х, он целыми днями лежал на кровати, улыбаясь невесть кому тихой, полудетской улыбкой. Ни с кем в отделении он не разговаривал, был само воплощение кротости и послушания. А однажды, словно муха какая ужалила нашего Хасби - он выскочил вдруг в коридор, встал в дверях процедурной и громко потребовал вызвать врача. Дело было в конце дня; кажется, даже в субботу или в воскресенье, и сестра Александра Павловна сказала, что врачей сегодня нет. Но Хасби продолжал шуметь, он долго, мешая русские и кавказские слова, что-то доказывал сестре, возмущался, что его почти месяц держат здесь, а никто не смотрит, не лечит, врач только обманывает, что будет с ним говорить, а сам не показывается...
Не знаю, на какую скрытую сигнальную кнопку нажала Александра Павловна, но через некоторое время с 'черного' входа в отделении появились 3 или 4 прапорщика в белых халатах. Я помню, как скорчился Хасби, увидев эту процессию - понял. А они подхватили его под руки ( предварительно загнав нас в палаты и затворив двери) и увели с собой через ту же дверь, откуда вошли. Спустя несколько минут из процедурной вышла Александра Павловна. В одной руке она держала шприц, наполненный розовой жидкостью, в другой - клочок ваты. Нянька отворила ей дверь, за которой скрылись прапорщики с Хасби... А на следующий день, к вечеру, вернулся и Хасби. Всего сутки пробыл он в карцере; возможно, врач, узнавший об этом случае, не санкционировал дальнейшего пребывания Марчиева под арестом, он ведь и правда дурачил своего подопытного 'кролика', скрывался от него. Умиротворенный, тихий, Хасби по-прежнему сутками лежал на койке, улыбаясь в потолок все той же блаженной улыбкой. Кстати, карцер находился где-то на 2-м этаже, в 1 или 2 отделении. Говорили, что в нем очень холодно и спать приходится на голом полу.
Еще один случай аминазиновой репрессии произошел у меня на глазах, поразив чудовищной несправедливостью.
Всему виной был все тот же отделенческий шалопай Яцунов. Однажды он нарисовал на листке женский