- Лебеди, лебеди... А где твоя жена, фрава?
- Нету...
- И не было?
- Была...
- И?..
- И нету...
Помолчали.
- Ладно, я пошел... Дай мне денег каких-нибудь, у меня только франки.
Хельмут стал рыться в карманах пиджака. Что-то нашел.
- Не загуляешь?
Карташов рассмеялся:
- С моим-то немецким?
- А водка по-немецки тоже водка. Пол-литра я тебе дал, даже больше.
Карташов сделал вид, что обиделся.
- За кого ты меня держишь? За алкаша, что ли?
- Вот именно...
Оба рассмеялись.
- Не хами, фриц. Шлафен, шлафен, а я немного шпацирен. Нихт дринкен...
Но 'нихт дринкен', не пить, не получилось.
Парк был пуст, киоски закрыты. Ну лебеди, ну утки. Лебеди такие красивые, изящные в воде, на берегу оказались вдруг грузными, неэстетичными, лениво топающими вразвалку и очень агрессивными, всё время ссорились между собой... Тем не менее, покормил их какими-то крошками, оказавшимися в кармане.
Да, забавно все это, - думал Карташов, обойдя весь пруд и примостившись перекурить в какой-то беседке, он не любил курить на ходу. Забавно... Через сорок лет, в каком-то Гамбур-ге, проснуться и обнаружить рядом стакан водки, ну, не стакан, пол-стакана, и очищенный мандарин, а потом продолжать опохмелку с гитлеровским кавалером Креста ,,3а услуги', правда, говорит, без мечей, с обер-лейтенантом, который фотографировал тебя, старшего лейтенанта, со своей чертовой 'рамы', с первыми лучами солнца появлялась она над твоим Мамаевым курганом... Бывает же такое... Он, этот самый, как выяснилось, Хельмут, а не Дирк, еще на вернисаже подошел к нему и ,весело улыбаясь, спросил: 'Я слыхал, вы тоже сталинградец. Где стояли?' Потом, на приеме у Дирка, всё подливал и подливал. Ненадолго возле них появился и писатель, - 'А нельзя на троих?', - тот самый, за которым надо было следить, он тоже оказался сталинградцем. Но вскоре куда-то исчез, так и не выяснив с Карташовым, были ли они соседями на Мамаевом кургане. Успел, правда, рассказать, про письмо от одного немца, который тоже воевал в Сталинграде. У вас в книге, пишет, рассказано о том, как герой, вернувшись из госпиталя, обнаружил в штабной землянке трофейный аккордеон. 'Так вот, в Шестой нашей армии, аккордеон был только у меня и меня часто приглашали то туда, то туда. Потом меня ранило и эвакуировали в тыл. А аккордеон остался. Не о нем ли вы написали? И какова его дальнейшая судьба?' Ничего себе фриц?
Выяснилось вдруг, что нет сигарет. И сразу же появилась цель. (Вторая, подспудная, тут же всплыла и присоединилась). Вышел через другие ворота на улицу. Чистенько, подметено, ни бумажки, ни собачьей кучи - не Париж, нет но всё, будь оно неладно, закрыто. Не без труда обнаружил какого-то немца 'сигаретен, сигаретен?' Тот задумался, потер переносицу, сказал 'хабен' и указал на трамвайную остановку. 'Цвай унд драйциг, битте'. Карташов понял, что тридцать вторым номером надо добраться до гавани, до порта. Трамваи, слава Богу, уже ходили. Подошел 18-й, 16-й, наконец, 32-й, длинный, желтый, с рекламой на крыше 'VODKA PUSCHKIN'. Весьма символично, подумал Карташов и сел в пустой вагон.
Ехали долго, через весь город, позвякивали на каждой остановке. Пассажиров почти не было, два-три за всю дорогу.
Наконец, приехали. Вагоновожатый сказал: 'Энд-стацион' и вышел. Карташов тоже.
Краны, краны, краны... Пароходы. Очень много. Один вплотную к другому. Карташов ожидал моря, но оказалась река, очень широкая, но река. Эльба... Гамбург стоит на Эльбе - вспомнил школьную географию. Ну и черт с ней, с Эльбой, где же тут кабак? И кабак обнаружился. Под названием 'Акапулько'. Это сразу же как-то развеселило.
'Морген!' - сказал он, входя в 'Акапулько'. 'Морген', - ответил из-за стойки толстый хозяин в удивительно чистом фартуке.
- Сигаретен. 'Голуаз' унд айн бир, - и, подумав, добавил, - битте!
Ему принесли очень высокую кружку очень холодного пива, но 'Голуаз' не оказалось и вместо него дали 'Кэмэл', тоже крепкие. Потом попросил зачем-то газету - 'цайтунг!' - и перед ним положили на выбор три цайтунга, все на папках. Он выбрал ту, где было больше фотографий и стал их рассматривать.
И вдруг... Вдруг обнаружил, листая газету, что сегодня не больше, не меньше, как девятое мая, День Победы.
День Победы!
Господи, сколько было выпито в этот день тогда. Тогда... Сколько это лет прошло? Тридцать... Тридцать восемь лет. Ну и цифра... Тридцать восемь! Страшно даже подумать. Сколько ж было ему в сорок пятом? Двадцать пять? Двадцать шесть? А сейчас...
День Победы... А он сидит в каком-то занюханном гамбургском портовом кабачке и не с кем даже чокнуться... Люненбург, где Зеленин, Леонов и Шелковский, далеко, за пятьдесят километров, да никто из них не воевал. Писатель, тот, правда, воевал, но с ним выпьешь, потом, в Париже, со свету сживут, ну его... Хельмут? Парень отличный, что и говорить, и крест за войну, а по-русски шпрехает что надо, и Катьку какую-то где-то там под Омском это самое... Нет, нужен свой, оттуда...
Он вспомнил рассказ, который прочитал в каком-то советском журнале. Назывался он 'Знаменательная дата'. Про парня, работягу, который вдруг вспомнил, проснувшись, что сегодня какая-то круглая годовщина того дня, когда он впервые вступил в бой. И решает как-то отметить его. Ста граммами с каким-нибудь фронтовиком. И, вот, из забегаловки в забегаловку, а выпить не с кем. Всё молодежь. 'Для нас, папаша, это всё история... По книжкам, по кино...' К концу дня обнаружил, наконец, какого-то ханыгу, полковника в отставке, в пивном баре на Столешниковом...
М-да... До Столешникова далековато... Но неужели в таком городе, как Гамбург, портовом городе, со всего мира корабли, не найдется русского морячка-алкаша... Не может быть! Пусть молодой, черт с ним...
Расплатился, вышел на набережную. Озирнулся. Краны, краны... Трубы, трубы... С желтыми, белыми, красными полосами, с какими-то буквами. Наконец, обнаружил трубу с серпом и молотом. Хочешь жни, а хочешь куй! вспомнилось. Подошел ближе. Сухогруз 'Первомайск', но во втором ряду. У причала такой же, только с Панамским флагом - по диагонали синий и красный квадрат, по другой - синяя и красная звезда - когда-то марки собирал, вспомнилось. Походил, походил, взад и вперед, с панамского сошло несколько человек, советский был мертв, и на палубе никого.
,,Не пускают, гады, - подумал Карташов, - контактов боятся...'
И в этот момент увидел троих. Шли рядышком, какие-то унылые, не торопясь, останавливаясь у каждой витрины. Все трое в кепках, пиджачках. Пошел вслед за ними.
Первые дни, месяцы после демобилизации долго еще снились всякие бомбежки, 'Юнкерсы', 'Хейнкели', верткие 'Мессера', артобстрелы. Потом всё реже и реже. А сейчас? Прошло столь-ко лет, а годы эти, кровавые, страшные, кругом смерть, - вспоминаются ну, не с нежностью, и вовсе не как героические, но вроде как чистые, незапятнанные. В госпиталях было просто отлично, благо, оба раза был ходячим. Врачи, сестрички, ребята по палате все хорошие. Палата офицерская, двадцать шестая.
Трое лейтенантов, два капитана, ну и один солдат, на побегушках, за выпивкой, базар рядом, в двух кварталах. 'Пейте, ребята, - молила завотделением пышнотелая Ася Аркадьевна, - пейте, но, молю вас, только в палате. Не пикируйте, Христа ради, засекут, мне же неприятности будут...' Иной раз и сама забежит, пригубит слегка. Старше майора в камеру не принимали. Политруков тоже, от ворот поворот. 'Политработник?' - 'Да' 'Вали отсюда. Здесь воевавшие. Попробуй в тридцатую, может примут'.
Хорошо в госпитале.
Да и на передовой не всегда стреляют. Декабрь, январь в Сталинграде совсем тихими были. Относительно, конечно. Но бомбежек не было, артобстрелов тоже, так, из минометов шпарили. И землянки,