На лице дамы выразилось еще большее изумление.
– Как? Мишка Булгаков – знаменитый писатель? Этот бездарный венеролог – знаменитый русский писатель?
Тогда я обомлел, впоследствии же понял, что даму поразило не то, что бездарный венеролог стал писателем (это она знала), а то, что стал знаменитым…
Но выяснилось это уже после второго визита. На этот раз нас пришло только двое и времени у нас было сколько угодно.
На наш звонок из глубины квартиры раздался молодой женский голос:
– Мама, какие-то дядьки…
Мама – та самая немолодая дама-блондинка – вышла и после крохотной вспоминающе-оценивающей паузы – меня, по-моему, она сначала не узнала – любезно сказала:
– Пожалуйста, заходите. Вот сюда, в гостиную. У них это была гостиная. А это – столовая. Пришлось перегородить, как видите…
Бывшая столовая, судя по лепным тягам на потолке, была когда-то очень большой и, очевидно, уютной, сейчас же она превратилась в прихожую и одновременно кухню: справа у стенки красовалась газовая плита.
Мы вошли в гостиную, хозяйка извинилась, что не прерывает работы – она гладила, правда, не очень усердно, тюлевые гардины на длинной гладильной доске, – л пригласила нас сесть.
Обстановка в гостиной оказалась отнюдь не турбинской. И не булгаковской. На трех окнах, выходящих на улицу, на противоположную горку с начавшей уже зеленеть травой, – раздвижные в пол-окна занавесочки, на подоконнике цветы – лиловый сон в вазочках. Все остальное – как у всех теперь – только киевский вариант: львовский «модерн» начала пятидесятых годов в сочетании с так называемой «боженковской» мебелью. (Герой гражданской войны, соратник Щорса, Боженко, увы, ассоциируется сейчас у большинства киевлян с посредственной мебелью фабрики, носящей его имя.) На стене что-то японское на черном лаке (цапли, что ли?), возле дверей – сияющее, под орех пианино.
Мы сели. Хозяйка полюбопытствовала, что нас интересует. Мы сказали, что все, касающееся жизни Михаила Афанасьевича Булгакова в этой квартире.
Из последующего рассказа, прерываемого то приходом молчаливого мужа, что-то искавшего в шкафу, то вторжением тут же изгоняемых внуков («Идите, идите, нечего вам слушать»), мы узнали, что семья Булгаковых была большая: отец – профессор богословия, умерший, по-видимому, еще до революции, мать – очень хозяйственная, любившая порядок, и семеро детей – три брата, из которых Михаил был старший, и четыре сестры. Прожили они в этой квартире больше двадцати лет и в 1920 году уехали. Больше никто никогда сюда не возвращался. Михаил в том числе. Семья была патриархальная, с определенными устоями. Со смертью отца все изменилось. Мать, насколько мы поняли, отделилась: «там наверху, против Андреевской церкви, жил один врач, очень приличный человек, он недавно умер в преклонном возрасте в Алма-Ате», и с тех пор в доме воцарилась безалаберщина.
– Очень они были веселые и шумные. И всегда уйма народу. Пели, пили, говорили всегда разом, стараясь друг друга перекричать… Самой веселой была вторая Мишина сестра. Старшая посерьезнее, поспокойнее, замужем была за офицером. Фамилия его что-то вроде Краубе – немец по происхождению. – (Так, поняли мы, – Тальберг…) – Их потом выслали, и обоих уже нет в живых. А вторая сестра – Варя – была на редкость веселой: хорошо пела, играла на гитаре… А когда подымался слишком уже невообразимый шум, влезала на стул и писала на печке: «Тихо!»
– На этой печке? – Мы разом обернулись, посмотрели в угол и невольно вспомнили надписи, которые на ней когда-то были. Последняя Николкина: «Я таки приказываю посторонних вещей на печке не писать под угрозой расстрела всякого товарища… Комиссар Подольского райкома. Дамский, мужской и женский портной Абрам Пружинер. 1918 года, 30 января».
– Нет, – сказала хозяйка, – в столовой. Будете уходить, я вам покажу.
Дальше пошел рассказ о самом Мише. Начался он почему-то с зубов. У него были очень крупные зубы. («Да-да, – подтвердил присевший в углу на стул хозяйкин муж, – у него были очень крупные зубы». Это была первая из двух произнесенных им за все время фраз.) А вообще Миша был высокий, светлоглазый, блондин. Все время откидывал волосы назад. Вот так – головой. И очень быстро ходил. Нет, дружить не дружили, он был значительно старше, лет на двенадцать. Дружила с самой младшей сестрой Лелей. Но Мишу помнит хорошо, очень хорошо. И характер его – насмешливый, ироничный, язвительный. Не легкий, в общем. Однажды даже отца ее обидел. И совершенно незаслуженно.
– У Миши там вот кабинет был. – Хозяйка указала на стенку перед собой. – Больных принимал, лютиков своих. Вы ж, очевидно, знаете, что он переквалифицировался на венеролога. Так вот, у него всегда там почему-то краны были открыты. И все переливалось через край. И протекало. И все на наши головы… Мы переглянулись. – Вы что, на первом этаже жили?
– На первом. И все, понимаете, на наши головы. Чуть потолок не рухнул. Тогда отец мой, человек очень приличный, образованный и все-таки хозяин дома – квартиру-то они у нас снимали – (мы опять переглянулись…), – подымается наверх и говорит: «Миша, надо все-таки как-то следить за кранами, у нас внизу совсем потоп…» А Миша ответил ему так грубо, так грубо…
Но как именно ответил Миша, мы так и не узнали, в разговор вмешалась появившаяся вдруг из коридора очень золото– и пышноволосая, расчесывающая свои кудри хозяйкина дочка.
– Ну зачем, мама, все эти детали?
Мать несколько смутилась, хотя тут же сказала, что ничего дурного в этих деталях не видит, просто одна из черточек Мишиного характера, а мы в третий раз переглянулись.
– Так вы, значит, на первом этаже жили? Который во двор подвалом выходит?
– Ну да. Поэтому на нас и лилось.
Все стало ясно. Первый этаж, домовладелец… Абсолютно ясно. Мы имели дело ни больше, ни меньше, как с дочерью Василисы, хозяина дома Василия Ивановича Лисовича…
Одно, правда, несколько удивило нас (все это уже потом, на обратном пути, перебивая друг друга, пытаясь во всем разобраться), – когда кто-то из нас в самом еще начале разговора упомянул имя Василисы,