столом, как правило, собиралось - в обед, к вечернему чаю - не меньше десяти-двенадцати человек. Прижимистая наша домработница Ганя только шипела и негодовала - 'Ходють, ходють, як в ресторан, хоч бы хто потим посуду помыв...' - а мать только волновалась, почему второй день нету Евгении Григорьевны, не заболела ли, узнай.

Человеком она была не только веселым и компанейским - ,,Ну, что вы всё сидите, дымите и Никиту ругаете - пошли в кино! Галопом! Где мои туфли?' но и не отстающим от века. Очень одобряла короткие юбки, - удобно в троллейбус влезать,- читала 'Известия (интереснее, чем 'Правда'!) и велела мне даже подписаться на 'Новое время', которое, скажу по секрету, по-моему не читала. И в то же время она была и 'старорежимной' - держать слово, быть всегда на высоте, не лгать, не пресмыкаться - вот, что она требовала от людей. Нет, не требовала, она ни у кого никогда ничего не требовала, просто люди, не соответствующие этому эталону, скажем так, встречались менее радушно.

Как врач, она была безотказна, - в любую минуту на край света, поэтому, возможно, и любила больше всех Исачка Пятигорского, моего друга с институтских еще лет, специальность которого была всем помогать - поступить в институт, в техникум, устроить на работу. Если у кого какие-либо осложнения, тут же призывала меня: 'Позвони Исачку, он всё сделает'. Кажется мне, что и Исачок больше всех на свете любил ее. 'Вот ты, Вика, не замечаешь, а я провинциал, из Умани, и прямо могу тебе сказать - если есть в тебе еще что-то хорошее, то только от нее. А у нее от девятнадцатого века, - но тут же с ухмылкой добавлял, - впрочем, товарищ Сталин тоже девятнадцатого...'

Не знаю, как там с веками, но чувство долга в ней было развито до чрезвычайности. Ее слова, сказанные мне по телефону из окруженного Киева в Ростов: 'Я рада, что тебя призвали в армию. Не время сейчас в театре на броне сидеть' чуть до слез меня не довели. И не было этого знаменитого материнского 'береги себя', хотя было другое, очень ее: 'Смотри, пиши аккуратно'. К слову сказать, в Ворошиловграде, незадолго до нашего печальной памяти наступления на Харьков, я, проходя мимо почты, зашел в нее и отправил письмо, - придет же такое в голову! - другой моей тетке, Вере, жившей не больше, не меньше, как в Швейцарии. Чудеса из чудес - письмо не только дошло до Лозанны, очевидно, через Америку, но переправлено оттуда было в оккупированный немцами Киев. Сколько счастья доставило это матери в конце года она знала, что в мае сорок второго года ее сын был жив-здоров.

Она пережила оккупацию. Думаю, самые тяжелые годы ее жизни. Работала в медпункте какого-то завода - через весь город, на Куреневку, пешком, трамваи не ходили. Воду - за два квартала, на пятый этаж, тоже пешком. Незадолго до освобождения похоронила мать мою бабушку, самого доброго человека на свете. Остались вдвоем с тетей Соней.

Дом немцы перед уходом сожгли. Перебрались на другую квартиру, перетаскивая по ночам картины и прочие, дорогие как память, ненужности.

Об освобождении Киева я узнал в Баку, в госпитале, по радио. О том, что мама жива, из телеграммы - прислал друг-журналист, вступивший с войсками в Киев и сразу же разыскавший маму. Я тут же выписался и ринулся в Киев.

Маленькая, еще меньше, чем была, в неизменном своем пенснэ, она стояла посреди комнаты, над печуркой и что-то варила. Потолки, стены черные, закопченные, а посреди этого мрака, мама, источающая сияние... Трудно во всё это было поверить.

Через несколько дней я ушел на фронт и вернулся только через полгода, после второго ранения, теперь уже навсегда. И прожили мы вместе еще двадцать пять лет. Не самое ли это большое счастье в человеческой жизни?

Мамина непрактичность стала легендой. О ценах не имела даже приблизительного понятия. (Тетя Соня же всю жизнь вела книгу расходов где-то я прочел, что такая же книжка парижской консьержка времен Французской революции была бы куда ценнее любого письма Наполеона). Как-то поехала она в командировку в Одессу. Вернулась оттуда сияющая. 'Была на знаменитой Молдаванке, приценивалась - почему-то все всегда интересуются ценами'. - 'Ну, и какие ж там цены?' - 'Какие? Хорошо помню... Что-то пять, а что-то семь рублей'. Никак не могла понять, почему все смеются. И напрасно смеялись. В панические дни первой денежной реформы, умудрилась, отправившись одна-одинешенька, на Евбаз (был такой Еврейский базар в Киеве, сейчас площадь Победы) притащить домой ворох весьма пригодившихся потом вещей - сапоги, муфту, лисье боа, простыни (тогда на вес золота были), какой-то чайник. 'В самый последний день пришел откуда-то из Сталинграда твой гонорар. Что делать? Вот и ринулась сломя голову'. О том, сколько, за что она заплатила, конечно же, и понятия не имела.

Любимым ее занятием было писание писем. И первым вопросом, протерев утром глаза: 'Письма есть?'. 'Больше всего в жизни З. Н. любит письма, потом уже тебя', - смеялись мои друзья. Я сделал фотоальбомчик 'Мать за работой'. Дома, на даче, на пляже (он был на третьем месте после писем и меня), в поезде, на пароходе, в самолете, на скамейке в скверике в ожидании чего-то. В сумочке у нее всегда хранился почтовый набор - бумага, конверты, открытки - и как только подворачивалась свободная минута, садилась и начинала строчить. Во все концы света.

Неутомимость и любознательность ее были феноменальными. Ну, что может быть такого уж интересного в Сельскохозяйственной выставке? Нет, пойдем! Идем. Обошли штук десять павильонов. Изнемогли. 'Нет, мы не были еще в армянском, я люблю Армению'. Но он закрыт! 'Нет, не закрыт, я видела. Сидите, лентяи, а я пойду'. И шла, и сняв пенснэ, внимательно читала сквозь какую-то лупу цитату из Сталина на рисовом зерне или в бинокль разглядывала что-то ликующее, изображенное на потолке. После армянского был еще азербайджанский, туркменс-кий, все республики по очереди. Вернувшись домой - усталости не признака, - уложила чемодан, - в этот же день мы летели в Киев, - а прилетев, всё распаковала, аккуратно разложила по комодным ящикам и только тогда села за чай. Я же на ногах не держался.

Вечерние чаепития были ритуалом. После обязательной прогулки, на обратном пути покупался свежий батон, и рассевшись потом за столом, начинали то, что обычно начинается за русским столом, даже когда на нем нет бутылки. Мать принимала активное участие, опорожняя один за другим стаканы чая с лимоном. 'Зинаида Николаевна, как же вы спите после такого количества?' 'Прекрасно! Промываю почки. Никогда не вредит'. В отличие от нынешних дам, которые часами и с увлечением могут говорить о вреде масла, соли, сахара, всего мучного, она питалась антинаучно (хотя одно время работала диетврачом), и всех приводила в ужас, забрасывая соль горстями прямо в рот. 'Всё это чепуха, все эти рационы. Организм лучше нас знает, что ему надо'.

Обожала сквозняки. Ветер гулял по всем комнатам, вздымая занавески. В поезде ли, в троллейбусе моментально открывала окна, невзирая на ропот окружающих. Ненавидела слово 'продуло', сама никогда не простужалась. Лекарствами не пользовалась, разве что аспирином. На пляже (до глубокой старости!) гневалась, когда я пытался раскрыть над ней зонтик. 'Убери, убери сейчас же... Я за солнцем сюда приехала, а ты его заслоняешь'. И, отпихнув зонтик, углублялась в последний номер 'Нового мира'.

Любимый ее писатель был Анатоль Франс, и с детских лет еще, Писарев. 'Принеси мне, пожалуйста, Писарева', - говорила она мне, прикованная уже к постели, и в сотый раз листала 'Пушкина и Белинского'. Конечно же, она любила Пушкина, но всякого, кто осмеливался вступать в спор с авторитетами, еще больше. Думаю, это нас с ней сближало.

Есть такое, на мой взгляд, нелепое выражение - любить жизнь (не знаю, кто ее так уж ненавидит). Так вот, если всё же применять его, то лучшего объекта, чем она, не найдешь. Любила жизнь, людей, веселье. А жизнь-то не всегда ее баловала.

В 1919 году трагически погиб мой старший брат Коля. Ему было восемнадцать лет. Мальчик на редкость одаренный. Смотришь на его чудом сохранившиеся рисунки, висящие у меня на стенке, и диву даешься. Ни на кого не похоже, собственное лицо, слегка левоватое и очень профессионально. А нигде не учился. И писал. Кое-что сохранилось. Тоже по-своему и совсем не по-детски. Чуть-чуть от надвигавшегося уже абсурда. Почти всю свою жизнь прожил в Швейцарии и во Франции. С матерью был очень дружен, с теткой - не очень, крутой у нее нрав был. В связи с этим и оказался он в тот нелегкий год в Миргороде, где жил наш отдаленный родственник-врач. Правительства сменялись одно за другим. В один из приходов красных у него проведен был обыск. Нашли французские книги, приняли за шпиона и убили, засекли шомполами, бросили в реку. Мать ездила на розыски, но разве найдешь?

Мне было тогда восемь лет. Помню маму, приехавшую из Миргорода. Никогда больше не видел я ее такой. Она плакала. Я тоже. Сидели вместе на диване и плакали.

Все остальные невзгоды она переносила, никогда не жалуясь. Бегала босичком по своим 'Дарданеллам',

Вы читаете Мама
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату