небесные, вечные странницы. Жара спала. Ветерок.
Кладбище располагает к размышлениям. О великом, вечном, о судьбах. – Суета сует, – сказал кто-то из нас после затянувшегося молчания. – Суета сует и всяческая суета. – И томление духа, – добавил другой. – И еще сказал Екклезиаст, – это я уже блеснул эрудицией, – что и мудрого не будут помнить вечно, как и глупого. Все будет забыто и, увы, мудрый умирает наравне с глупым. – А себя вы к какой категории причисляете, Виктор Платонович?
– Считаю вопрос неуместным и оскорбительным. Пропускаю его мимо ушей. Ибо видел я все дела, какие делаются под солнцем и понял, что Екклезиаст ошибается. Ибо о смехе он позволил себе сказать «глупость», а о веселии «что оно делает?».
Моя мама была веселой. Она тоже видела все дела, которые делаются под солнцем и осталась веселой. До последних своих дней. И когда я куда-нибудь уходил, всегда говорила: «Веселись, Викочка». Даже, когда шел на партсобрание. И я, по мере сил, всю жизнь пытался веселиться, даже на партсобрании.
– Не зря ваша мама сказала вам как-то:
«Главное, не будь, Викочка, благоразумным». Вот и вырастила легкомысленного.
– Мудрый человек, живущий и пишущий в полумиле от нас, тоже так считает. А я не обижаюсь. Ибо я не менее мудрый, хотя и легкомысленный.
– От скромности не умрете, Виктор Платонович.
– А я вообще о смерти не думаю. Даже на кладбище. И в Сталинграде не думал, поверьте мне, хотя она была вокруг.
– Преувеличиваете.
– Нет. Мы к ней привыкли. Она была повседневностью. И у веселого нашего Беньяша, на его КП первого батальона, перед заданием устраивались вечера самодеятельности. Пели, танцевали и было очень весело. В Сталинграде мои собеседники не воевали, но Светлана все же была одним из редакторов фильма о Сталинграде «Солдаты», а в нем встречалась не только смерть, но и улыбка, шутка. Без них мы бы не выиграли этой страшной битвы. Это один из ответов на вопрос – как вы победили?
– Пожалуй, и в лагерях это многих спасало, – сказал Светланин муж. – Думаю, что да. Но я там не был. Спросите у человека знающего, он тут рядом, недалеко ходить. Все засмеялись.
Заговорили об Иване Денисовиче. И я вспомнил, как в далекой Австралии года три тому назад, в Сиднее, в университете, в ожидании, пока соберутся студенты, очень приветливый, немного застенчивый профессор Ульман, в прошлом тоже ленинградец, сказал мне: – Вы, вероятно, забыли, а я хорошо помню, как мы с вами познакомились. Это было давно, лет двадцать прошло. Я ехал из Полтавы, занимался там Короленко, и решил на обратном пути сделать крюк, заехать в Киев. Зашел к вам, почему-то без звонка. Вы тут же помчались в «Гастроном» и весь вечер могли говорить только об одном, о рождении нового гениального писателя. Вы вчера вернулись из Москвы, где Твардовский вам дал почитать некую рукопись. «Потрясающе! – кричали вы. – Бомба! такого еще не было! Трифоныч никому слова не дает вымолвить, читает вслух. Фамилия? Да вы ее никогда не запомните. Но через год, помяните мои слова, даже раньше, она будет у всех на устах. Во всем мире…»
Да, в те дни мы ни о чем другом говорить не могли. Потом я познакомился с автором. Особенно близкими друзьями мы не стали, но в Москве иногда встречались. А как-то по дороге на юг он заезжал даже ко мне, в Киев. Последний раз виделись, когда он не носил еще бороды или только начинал отращивать скандинавско-шкиперскую с пробритой верхней губой. Мы сидели втроем на лавочке в скверике возле редакции «Нового мира». Твардовскому надо было ехать в Ленинград на конференцию некоего Европейского сообщества писателей, и ему ужасно не хотелось. – Поезжайте со мной, очень мне облегчите, – просил он Исаича. – Этого типа уже не пускают, проштрафился, – он указал на меня. – Что мне там делать одному, горемычному?
Не с кем даже перемигнуться. Исаич наотказ отказался, не любит он эти сборища. Нет-нет, и не просите.
– Ну, тогда надо горло промочить, – как-то жалобно промолвил Трифоныч и стал озираться в поисках подходящей «точки». – А вон киоск с водой, – сказал Исаич. Мы с Трифонычем горько вздохнули: темнота… Ох, и не любит Исаич этого дела. Как-то он мне сказал:
– Виктор, ты должен в шесть раз меньше пить! – Почему в шесть? – естественный вопрос. – Может, в пять разрешишь?
– Брось эти шутки, – он начал сердиться. – Будто ты не видишь, что творится вокруг… Страна спилась… И ты, и Твардовский… Вы забываете, что вы писатели… Что я мог возразить?
Ничего. Прав, конечно. Но завета его на счет шести раз, каюсь, так и не выполнил, остановился где-то на трех.
Как давно все это было. Твардовский ходил еще в маститых, на конференцию все же поехал, и не только в Ленинград, но и в Гагры, к Хрущеву, где читал своего «Теркина на том свете». Счастливые времена… Зря мы тогда над Никитой издевались, кукурузник, мол, клоун.
Кое-что хорошее он все же сделал, и в списке его благодеяний «Иван Денисович» не на последнем месте. Потом Твардовского прогнали из «Нового мира». И хотя попадаются там и сейчас не всегда плохие вещи, нет уже линии, нет лица, хлынули туда те, кого Твардовский и на порог не пускал. Вскоре он умер, осиротел наш Парнас. Потом стали изгонять писателей. Одного за другим. И рассеялись они по белу свету. Америка, Франция, Англия, Германия, Израиль… Одного я обнаружил даже на Гавайских островах, не самого великого, но все же русского.
И вот один из этих изгнанников, автор той самой бомбы, о которой я кричал весь вечер оглушенному мною профессору Ульману двадцать лет тому назад, сейчас где-то в полутора минутах езды от нас.
Сидит и пишет. Подобно Гамсуну, в маленьком отдельном домике. Так говорят. И никто его не видит. И он никого. Пишет…
Однажды он спросил меня – застряли в памяти эти мелочи – каким видом транспорта я пользуюсь: поездом или самолетом?
– Конечно, самолет, – без запинки ответил я. – Вечно же торопимся. – И напрасно. В самолете не успеешь обернуться, как уже прилетел. А в поезде и поговорить можно, с интересными людьми познакомиться…