не желая прибегать к помощи переводчиков, он решил показать лабораторию польскому геофизику, который говорил по-русски не хуже самого Медоварова и мог сказать всякие лестные слова.

Во время осмотра лаборатории иностранному гостю представили сотрудников НИИАП, в том числе и Аскольда Семенюка.

Выбрав подходящую минуту, Аскольдик подкараулил геофизика и, вроде как обращаясь к 'международному мнению', высказал наболевшее: он говорил о том, что ему запретили издавать рукописный журнал 'Голубая тишина'. Жаловался на учебные программы. Почему в них не предусмотрено изучение известных в свое время поэтов-мистиков и символистов, а все часы отданы классикам и социалистическому реализму? Он, например, пишет стихи в духе Бодлера, а их почему-то не печатают, впрочем, так же, как и других 'инакомыслящих' поэтов. Рассказал также, что попробовал перейти на сатиру, стал критиковать начальство в стенгазете. Сначала ничего - разрешили вывесить, а потом начальство обиделось и газету сняли. Все это совсем недавно произошло в самолете.

Аскольдик даже показал место, где висела злополучная 'молния', просил весь разговор держать в тайне, хотя, кроме примитивной демагогической болтовни, в нем ничего не было.

Польский ученый считал себя другом Советского Союза, но ничего не понимал в политике, даже гордился этим, ставил науку превыше всего и ничем другим не интересовался. Слова обиженного советского студента поляку показались откровением, и, вспомнив кое-что из случайно услышанной передачи 'Голоса Америки', гость захотел поговорить с Набатниковым и выяснить его отношение к затронутому вопросу.

Трудно определить причины странной в наши дни аполитичности польского ученого, - ведь его народ столько перестрадал в минувшую войну. Но дело в том, что задолго до этих страшных лет он уехал в Швецию, где даже глубокие старики не могли бы припомнить, когда их страна воевала. Потом он вернулся в Варшаву, почти уже восстановленную, поехал в Женеву, где никогда не темнело небо от вражеских самолетов. Так и получилось, что за всю свою пятидесятилетнюю жизнь он не познал ни особых горестей, ни страха, он не видел смерти, обездоленных детей, и только оставшиеся еще разбитые дома Варшавы могли напомнить ему, что пережили его соотечественники.

Набатников пригласил геофизика к себе в кабинет и разлил по чашкам кофе.

- Боюсь, что я не смогу ответить на многие вопросы, - сказал он, садясь напротив гостя. - Вы интересуетесь атмосферной оптикой? Ведь по существу нам только сейчас утвердили программу испытаний 'Униона'. Это внеплановая, так сказать, инициативная работа, и о ней пока не будут писать.

- У вас не обо всем пишут, пан Набатников. Почему?

Прихлебывая с ложечки кофе, человек, проживший большую жизнь в науке, но далекий от окружающей его действительности, смотрел на Афанасия Гавриловича и ждал ответа, вовсе не касающегося ни атмосферной оптики, ни геофизики вообще.

Набатников это понимал и чувствовал, что все равно, кто бы ни сидел сейчас перед ним - друг или враг, - надо разъяснить ему многое, причем откровенно. Игра в прятки не в нашем характере.

- Я уточню этот, возможно несколько странный, вопрос, - откинувшись на спинку кресла, начал гость, и Набатников догадался, что здесь не простое любопытство. - У меня нет ни сына, ни дочери, но я очень люблю молодежь. Она во всем мире одинакова. В той или иной степени ей присуще и фрондерство, и своеобразный нигилизм, отрицание многих традиций. Они хотят говорить громко о том, что им нравится или не нравится. У них свой вкус, и очень часто дурной. Но будем снисходительны. Дайте им свободу выражать свое мнение. Зачем связывать юношескую инициативу? Чего вы боитесь?

- Это не то слово, дорогой коллега. Мы не боимся, но подчас с тревогой поглядываем, как неразумные и нахальные мальчики, наслушавшись опытных демагогов, отрицают все, что нами завоевано и трудом и кровью. Тут болтался у нас один такой молодец. Мы строим новое счастливое общество. Представьте себе огромное высокое сооружение, но построить его скоростными методами нельзя, каждый тащит наверх кирпичи. Один взял побольше, другой поменьше. Многие несли непосильную ношу, чтобы приблизить счастливые дни, надрывались и гибли, сердце отказывало. И вот когда здание уже почти готово, на самую его вершину, ничем не обремененные, взбегают некие молодцы и, подбадриваемые чужими голосами тунеядцев и врагов, пробуют сбрасывать вниз кирпич за кирпичом.

- Странный пример, пан Набатников. Но чем они оправдывают это нелепое разрушение?

- Ошибками строителей. Ошибки были, и мы их не скрываем. Но в том-то и дело, что по молодости лет и общей ограниченности эти мальчики могли видеть совсем немногое: чуть перекосившийся кирпич, выщерблинку, застывшую струйку раствора. И вместо того чтобы устранить это руками мастера, они готовы орудовать ломом. Нашлись и другие молодцы, эстеты, им, видите ли, не нравится оттенок облицовки. Долой ее! А иные демагоги знали лишь одно: что среди строителей предпоследних этажей оказались люди, которые хоть и много сделали для стройки, но, как потом выяснилось, пользовались не очень гуманными методами. Значит, надо повытаскивать все кирпичи, что заложены в прошлые годы? Нашлись и доморощенные теоретики, они уже подбирались к фундаменту поковырять его ломиком, вытащить один кирпичик, другой, чтобы посмотреть: а все ли там, внизу, благополучно? Зря стараются! Наш дом стоит на прочнейшем фундаменте коммунистических идей и будет стоять вечно.

- Мне нравится ваша убежденность, пан Набатников.

- Дорогой коллега, это не только моя убежденность.

Неизвестно, как воспринял польский коллега слова Набатникова, но вскоре он опять вернулся к этому вопросу, а потом уже в свободную минуту стал обсуждать его с датчанином и венгром, которых не менее других волновали проблемы воспитания. Да это и понятно.

* * * * * * * * * *

В связи с реорганизацией НИИАП и передачей его в республиканское подчинение Набатникову звонили из Киева: 'Кого бы вы, Афанасий Гаврилович, рекомендовали директором? Вы же непосредственно связаны с этим институтом. Мы собираемся расширить его производственную базу и совершенно изменить профиль работы. Посоветуйте, Афанасий Гаврилович'.

И, ярый враг всяких протекций, использования родственных и дружеских связей, профессор Набатников с чистым сердцем посоветовал назначить директором НИИАП своего друга - инженера Дерябина. 'Не пожалеете'.

Афанасия Гавриловича попросили переговорить с Дерябиным, о котором в Киеве много слышали, встречались с ним и были о нем самого лучшего мнения.

Борис Захарович отказался категорически:

- Не в мои годы, Афанасий. Да и способностей руководителя у меня нет. Сколько народа, и я их всех должен знать, чем они живут и что у каждого за душой. Характер у меня колючий, неуживчивый, не со всеми могу ладить.

- Зачем же со всеми? Это называется подлаживаться. Рабская привычка, отвратительная. Такой руководитель никому не нужен.

- Пусть другого подберут.

- Это не очень легко. Хочешь, чтобы остался Медоваров? Ведь свято место пусто не бывает.

- В том-то и дело, что место руководителя для меня действительно свято. А если не справлюсь? Ведь я народу должен смотреть в глаза. И потом, если говорить откровенно, зачем мне все это нужно?

- Спасибо за откровенность. Но уж если ты вспомнил о народе, то надо ставить вопрос правильно. Не тебе это нужно, а ему. Понял?

- Хорошо, я подумаю.

* * * * * * * * * *

Не желая быть навязчивым - как-никак, а есть же у него мужское самолюбие, - Поярков не искал встречи с Нюрой. Все равно это ни к чему не приведет, - как говорится, 'насильно мил не будешь'. Но какая-то глупая ревность к Багрецову все чаще и чаще заставляла сжиматься сердце. В самом деле, куда он исчез? Почему Нюра должна мучиться? Дурной он человек, непорядочный, хотя Бабкин отзывался о нем хорошо. Но ведь дружба, как и любовь, часто бывает слепа. Кто знает, не прав ли в данном случае Медоваров? Он всерьез недолюбливает Багрецова и говорит, что это 'тот мальчик'.

А Медоваров чувствовал себя хозяином положения. Выбрасывая вперед маленькие ножки и постоянно прихлопывая спадающую шапочку, он бегал по всем этажам, делал вид, что все его интересует, хотя, кроме восхищения 'космической броней', никто от него ничего не слышал.

- Признайтесь, Серафим Михайлович, - вкрадчиво начал он, останавливаясь возле линии контрольных самописцев, где отмечались технические показатели некоторых узлов 'Униона', - довольны вы нашими иллюминаторами? Смотрите, какой мороз выдерживают!

- Нужны более длительные испытания, - сухо отозвался Поярков. - И на больших высотах.

- Теперь уже немного осталось, Серафим Михайлович.

Вошел Дерябин, сказал, что Медоварова вызывает дежурный по НИИАП. Толь Толич недовольно поморщился и побежал на переговорный пункт. Впрочем, это, наверное, насчет приказа о новом начальнике.

На переговорном пункте Толь Толич встретил Набатникова. Он заказал Москву и, в ожидании, когда освободится нужный телефон, рассматривал бумажную ленту с записью вредных излучений, которые неожиданно появились внутри центральной кабины. Как они просочились туда из уловителей? Ведь была предусмотрена полная защита внутренних приборов. Правда, что-то странное случилось с давлением жидкости: то оно резко повысилось, то упало ниже нормы.

Разве мог подумать Набатников, что виной тому лопнувшая трубка, которую Тимофей все же исправил, но часть жидкости успела вытечь?

Разговаривать в присутствии Набатникова Медоварову не хотелось, тем более что все слышно через репродуктор, но ведь хозяина не выгонишь, это не частный разговор, а

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату