портсигар и угостил сигаретой (сигарета была не из лучших, и должна была быть не из лучших, если Марын не хотел оставлять здесь следов). Сейчас он уже знал наверняка, что его осторожность была излишней, эти люди могли заметить в лесу веточку, на которой листья обгрызла гусеница, молодую сосну, объеденную лосем, но по отношению к людям они оставались слепыми и недалекими. Отчего - этого он еще не понял. Из нескольких встреч с ними и разговоров он вынес впечатление, что ему пришлось жить среди безнадежных дураков, что, однако, тоже заставляло быть осторожным, но не так, как он собирался быть осторожным сначала. Дураки бывали опасны и вредны, он немного их боялся, так как не мог предвидеть реакцию дурака, представить себе способ его мышления. Он, Марын, десять лет совершенствовал в себе знание людей, и, похоже, у него были к этому необходимые задатки, раз вместо того, чтобы, например, стать лесником, он стал тем, кем был, и долгое время справлялся с работой совсем неплохо. В его профессии необходимо было определить личность другого человека в течение одного мгновения на основании абсолютно, казалось бы, несущественных деталей; за ошибку он платил собственным поражением. Он, Юзеф Марын, если бы встретил в лесу Юзефа Марына, даже в казенном мундирчике, тут же бы внутренне насторожился и стал бы бдительным, как собака, когда она чует волка. Ему хватило бы одного взгляда на плоские золотые наручные часы, которые только на заказ делала одна заграничная фирма, на набор белых зубов, узкие холеные руки карманного вора и вопреки распространившейся в последнее время моде волосы, очень коротко подстриженные, чтобы никто не мог за них ухватиться и пригнуть ему голову к земле. Прежде всего рефлекс бдительности вызвал бы в нем ремень из крокодиловой кожи, который поддерживал его брюки. У таких ремней на внутренней стороне был замок-молния, и в них можно было хранить деньги или мелкие предметы, плоские и маленькие, как у него, пластиночки для открывания замков в гостиничных дверях. Конечно, таких ремней выпускают очень много, потому что в них безопаснее всего носить деньги, но у Марына ремень был специальный, выполненный по его заказу и не бросающийся в глаза. Итак, этих нескольких мелочей ему бы хватило, чтобы почувствовать опасность. Глаза Кулеши были, однако, глазами слепого, для него Марын оставался тем, о ком его проинформировали,- инспектором охотнадзора. Сомнительно, чтобы этот молодой лесник вообще умел думать, размышлять хотя бы минуту о другом человеке. Его, похоже, не интересовала личность чужого человека, и в голову ему не приходило, что кто-то может оказаться не тем, кем он записан в бумагах. Что этот сопляк в самом деле знал, например, о своей молодой жене, которая с гневно сжатыми губами перешла по другую сторону лохани, чтобы муж не мог созерцать ее выставленного зада? Такой поступок мог ничего не значить, а мог значить слишком много. Марын отметил его в памяти словно по профессиональной привычке, хоть до этой женщины и этого мужчины ему не было никакого дела.
- Я читал в какой-то книге, не помню названия,- беззаботно обратился он к Кулеше,- о богатых, красивых и молодых женщинах, привыкших жить в достатке, которые шли за мужьями в дикую тайгу и в морозы, потому что тех ссылали туда из-за немилости властей. Не для всех женщин, коллега Кулеша, эта мужская вещь так важна, раз они шли за мужчинами только для того, чтобы раз в день увидеть своих мужей по дороге на лесоповал. Кто их удовлетворял, пане Кулеша? Видимо, никто. Что удерживало их возле тех мужчин, раз те их не удовлетворяли? Может, любовь, пане Кулеша? Поэтому я думаю, что есть, однако, на свете настоящая большая любовь, к которой все эти постельные дела остаются совершенно незначительным довеском.
В своей комнате он повернул выключатель электроплитки, открыл две банки щей, вылил их содержимое в кастрюльку и, ожидая, пока разогреются щи, отрезал несколько тонких кусков хлеба. Это составляло его обед - почти неизменный в течение трех недель. Он был голоден и зол и поэтому сказал Кулеше то, что сказал. Если бы этот лесник был немного более начитанным и больше думал, чем болтал, он бы ответил Марыну, что тогда некоторых женщин увлекала именно такая мода. А у моды есть сила, которой до конца еще никто не понял. Она может даже заставить жить вблизи мужчины без надежды на телесное сближение. Но теперь другая мода - совокупляться надо долго и часто, с одной, с другой, с третьей. Короче, заниматься тем, что называется избавлением от предрассудков. Когда-то называлось настоящей любовью то, что делали женщины, идущие за мужчинами в изгнание, а теперь называется любовью неустанное пребывание члена во влагалище. Говорят, что таким способом на минуту преодолевается одиночество, отделяющее человека от человека. Когда-то, может быть, люди не боялись одиночества так, как теперь, потому что им никто не объяснял, что они одиноки. Им объяснили еще и то, что нет другой дороги для преодоления собственного и чужого одиночества, кроме копуляции, непродолжительной или длительной. Длительная была, безусловно, лучше, потому что дольше сохранялась близость с кем-либо, и даже могла преодолеть на это время в человеке страх перед неизвестностью.
Значит, как бы об этом деле ни думать, как его ни поворачивать оставалось фактом, что за Юзефом Марыном, который отделывал женщин тщательно и очень долго (маленьких и больших, красивых и безобразных, одних с удовольствием, других же без удовольствия, всегда, однако, отдавая все, что было в нем хорошего- в смысле сексуальном),- в лес не пошла ни одна. Ни маленькая, ни большая, ни красивая, ни безобразная. Даже его собственная жена Эрика. А ведь это не было путешествие в дальние края, в безлюдье и морозы, а едва за триста километров от столицы, в село со странным названием Морденги. И как бы ни рассматривать это дело, сверху или снизу, слева или справа, неизбежно получалось, что эти дамско- мужские проблемы не были так уж важны. Поэтому, если даже не хотелось верить в существование чего-то такого, как великая любовь, то разум приказывал думать, что если бы Эрика хоть немного его любила, он, видимо, получил бы от нее хотя бы короткое письмо или она приехала бы сюда сама, чтобы просто увидеть его, прикоснуться к нему, приготовить ему обед, подать завтрак или ужин.
Ночью он снова вслушивался в однообразный скрип старой кровати и старался представить себе голый зад Вероники, так же выпяченный, как тогда, когда она стирала белье во дворе. К сожалению, воображение его было бесплодным, оно не вызывало учащенного биения сердца, и даже напротив, замедляло его удары, навевало отупение и сонливость, о которых он давно мечтал. Сверху уже не веяло чем-то ужасным, отвратительным, вызывающим брезгливость, а только какой-то невероятной скукой.
...Он засыпал. В первый раз за три недели он засыпал, несмотря на однообразный скрип кровати - и именно тогда наверху что-то упало со страшным грохотом, Марын даже подскочил на своей железной койке. Он подумал, что эти трахались на чем-то вроде кресла, и оно упало над его головой. Потом, однако, он услышал повышенный мужской голос и, похоже, женский плач. Это было недолго, потом наступила тишина, настоящая тишина, впервые с тех пор, как он тут поселился. Он заснул и проснулся отдохнувшим, с возбужденным членом, как это и должно было быть по утрам у здорового тридцатипятилетнего мужчины. Стало понятно, что какая-то заблокированная шестеренка вдруг отцепилась в его психике, что тут же подтвердилось, когда он подумал о выпяченном заде Вероники.
В этот день он рысью поехал по опушке леса и по берегу озера, вдоль асфальтового шоссе, которое вело к расположенному в семи километрах селу Гауды. Большинство полуразрушенных домов в нем скупили люди из больших городов, отремонтировали, за деревней построили несколько десятков деревянных вилл с островерхими крышами, почти достающими до земли. В озеро вдавались узкие помосты для моторок и яхт. Неподалеку, километрах в двух в глубь леса, стояли огороженные сеткой и двумя рядами колючей проволоки две опустевшие виллы, которые были и как бы не были собственностью персон, известных по первым страницам газет. Марын никогда не заглядывал туда. Он только несколько раз пересекал дорожку, залитую асфальтом, но уже потрескавшуюся, местами поросшую высокой травой, потому что никто по ней давно не ездил, впрочем, это запрещал дорожный знак, стоящий на опушке. Старший лесничий Маслоха рассказывал, что почти год в Гаудах заседала какая-то комиссия, и деревня выглядела тогда как напомаженный труп. А потом комиссия вдруг уехала, и летом владельцы стали робко приезжать - сначала на день, на три дня, потом дольше, даже с женой, с детьми, с собакой. 'Этим летом, снова все приедут',- заявил старший лесничий, и это подтвердилось, потому что открылась бездействовавшая весь год деревянная гостиница со стенами, выложенными лиственничными панелями, рестораном и семью комнатами наверху. Пока в ресторане не было большого выбора блюд, большей частью подавали фляки с хлебом и предлагали дорогие русские коньяки. Владелец гостиницы держал только барменшу и одну официантку, похоже, собственную дочку. Ей было не больше шестнадцати лет, узкие бедра, пухлые ягодицы, хорошенькое личико с густыми, от природы светлыми волосами и остро торчащие маленькие девичьи груди. Ей нравился Юзеф Марын, когда время от времени он приезжал сюда поесть фляков и выпить рюмку коньяку. Нетрудно было выделить его из толпы обшарпанных и недомытых лесников, которые пока - до лета и приезда хозяев домов и вилл - оставляли перед гостиницей служебный транспорт и напивались собственной водкой, привезенной в карманах зеленых мундиров. Эта девушка подавала Марыну фляки и рассеянно смотрела на него большими