спросила она. — Не обо мне ли?
И если даже ты прав, можно ли говорить
Ах, ты опять раскрыла глаза свои, о жизнь возлюбленная! И мне показалось, что я опять погружаюсь в непостижимое. —
Так пел Заратустра. Но когда пляска кончилась и девушки ушли, он сделался печален.
«Солнце давно уже село, — сказал он наконец, — луг стал сырым, от лесов веет прохладой.
Что-то неведомое окружает меня и задумчиво смотрит. Как! Ты жив ещё, Заратустра?
Почему? Зачем? Для чего? Куда? Где? Как? Разве не безумие — жить ещё? —
Ах, друзья мои, это вечер вопрошает во мне. Простите мне мою печаль!
Вечер настал: простите мне, что вечер настал!»
Так говорил Заратустра.
Надгробная песнь
«Там остров могил, молчаливый; там также могилы моей юности. Туда отнесу я вечно зелёный венок жизни».
Так решив в сердце, ехал я по морю. —
О вы, лики и видения моей юности! О блики любви, божественные миги! Как быстро исчезли вы! Я вспоминаю о вас сегодня как об умерших для меня.
От вас, мои дорогие мертвецы, нисходит на меня сладкое благоухание, облегчающее моё сердце слезами. Поистине, оно глубоко трогает и облегчает сердце одинокому пловцу.
И всё-таки я самый богатый и самый завидуемый — я самый одинокий! Ибо вы
Я всё ещё наследие и земля любви вашей, цветущий, в память о вас, пёстрыми, дико растущими добродетелями, о вы, возлюбленные мои!
Ах, мы были созданы оставаться вблизи друг друга, вы, милые, нездешние чудеса; и не как боязливые птицы приблизились вы ко мне и к желанию моему — нет, как доверчивые к доверчивому!
Да, вы были созданы для верности, подобно мне, и для нежных вечностей; должен ли я теперь называть вас именем вашей неверности, вы, божественные блики и миги: иному имени не научился я ещё.
Поистине, слишком быстро умерли вы для меня, вы, беглецы. Но не бежали вы от меня, не бежал и я от вас: не виновны мы друг перед другом в нашей неверности.
Чтобы
И она попала! Ибо вы были всегда самыми близкими моему сердцу, вы были всё, чем я владел и что владело мною, — и
В самое уязвимое, чем я владел, пустили они стрелу: то были вы, чья кожа походит на нежный пух, и ещё больше на улыбку, умирающую от одного взгляда на неё!
Но так скажу я своим врагам: что значит всякое человекоубийство в сравнении с тем, что вы мне сделали!
Больше зла сделали вы мне, чем всякое человекоубийство: невозвратное взяли вы у меня — так говорю я вам, мои враги.
Разве вы не убивали ликов и самых дорогих чудес моей юности! Товарищей моих игр отнимали вы у меня, блаженных духов! Памяти их возлагаю я этот венок и это проклятие.
Это проклятие вам, мои враги! Не вы ли укоротили мою вечность, подобно звуку, разбивающемуся в холодную ночь! Одним лишь взглядом божественного ока промелькнула она для меня, — одним бликом!
Так говорила в добрый час когда-то моя чистота: «божественными должны быть для меня все существа».
Тогда напали вы на меня с грязными призраками; ах, куда же девался теперь тот добрый час!
«Все дни должны быть для меня священны» — так говорила когда-то мудрость моей юности; поистине, весёлой мудрости речь!
Но тогда украли вы, враги, у меня мои ночи и продали их за бессонную муку; ах, куда же девалась теперь та весёлая мудрость?
Когда-то искал я по птицам счастливых примет; тогда пустили вы мне на дорогу противное чудовище — сову. Ах, куда же девалось тогда моё нежное стремление?
Когда-то дал я обет отрешиться от всякого отвращения — тогда превратили вы моих близких и ближних в гнойные язвы. Ах, куда же девался тогда мой самый благородный обет?
Как слепец, шёл я когда-то блаженными путями — тогда набросали вы грязи на дорогу слепца; и теперь чувствует он отвращение к старой тропинке слепца.
И когда я совершал самое трудное для меня и праздновал победу своих преодолений, тогда вы заставили тех, что любили меня, кричать, что причиняю я им жестокое горе.
Поистине, вы всегда поступали так: вы отравляли мне мой лучший мёд и старания моих лучших пчёл.
К щедрости моей посылали вы всегда самых наглых нищих; вокруг моего сострадания заставляли вы всегда тесниться неисправимых бесстыдников. Так ранили вы мои добродетели в их вере.
И если приносил я в жертву, что было у меня самого священного, тотчас присоединяло сюда и ваше «благочестие» свои жирные дары, так что в чаду вашего жира глохло, что было у меня самого священного.
И однажды хотел я плясать, как никогда ещё не плясал: выше всех небес хотел я плясать. Тогда уговорили вы моего самого любимого певца.
И теперь он запел заунывную, мрачную песню; ах, он трубил мне в уши, как печальный рог!
Убийственный певец, орудие злобы, ты виновен менее всех! Уже стоял я готовым к лучшему танцу — тогда убил ты своими звуками мой восторг!
Только в пляске умею я говорить символами о самых высоких вещах — и теперь остался мой самый высокий символ неизречённым в моих телодвижениях!
Неизречённой и неразрешённой осталась во мне высшая надежда! И умерли все лики и утешения моей юности!
Как только перенёс я это? Как избыл и превозмог я эти раны? Как воскресла моя душа из этих могил?
Да, есть во мне нечто неранимое, незахоронимое, взрывающее скалы:
Своей поступью хочет идти моими стопами моя закадычная воля; её чувство безжалостно и неуязвимо.
Неуязвима во мне только моя пята. Ты жива ещё и верна себе, самая терпеливая! Всё ещё прорываешься ты сквозь все могилы!
В тебе живёт ещё всё неразрешённое моей юности; и как жизнь и юность, сидишь ты здесь, надеясь, на жёлтых обломках могил.
Да, ты ещё для меня разрушительница всех могил; здравствуй же, моя воля! И только там, где есть могилы, есть и воскресение. —
Так пел Заратустра.