Далекий светлый терем

Всеволод к своим тридцати пяти успел сменить десяток мест, что непросто рядовому инженеру, которых пока что хоть пруд пруди. Слесаря или грузчика, рассуждал он, хватают всюду, а инженера берут с неохотой, да и то лишь затем, чтобы бросать на картошку, уборочную, чистку территории, вывоз мусора…

Затосковав «на картошке» по городу, он бежал с заявлением на расчет. Никто не уговаривал остаться, заявление подмахивали, в бухгалтерии ему бросали расчетные, которых всегда оказывалось меньше, чем ожидал, и он растерянно сдавал пропуск и выходил на улицу.

На новом месте совали метлу: «Нужно убрать тер-р-риторию отседова и доседова (вариант: дотудова)» или же, вручив лопату, талантливо соединяли на зависть ученым из НИИ космической физики заводское решение проблемы пространства — времени: «Копай от забора и до обеда». Он пробовал доказывать, что он инженер, но сникал, напоровшись на неотразимое: «Не слесарей же снимать? Они ж люди нужные!»

Он копал от забора и до обеда, ездил на кагаты, в близкие и дальние колхозы на прополку, на сбор помидоров и огурцов, заготовку фуража и силоса, вывозил навоз на поля, чистил фермы и скреб коров, копал ямы и рыл канавы, поливал сады, сгребал сено, возил зерно и собирал колорадских жуков, которых нам забрасывают иностранные шпиёны… Словом, делал все, что от него требовали. К своему удивлению, не раз попадал в передовики.

Сегодня утром, прихлопнув трезвонящий будильник, не выспавшийся, он поспешно выбрался из не по-мужски роскошной постели: до завода полтора часа с пересадкой, времени, как всегда, в обрез, тут вылеживаться некогда, хоть и страсть как хочется.

Жужжа бритвой, привычно врубил телевизор, скосил глаза. Утренний повтор вчерашнего детектива окончился, сейчас на экране колыхались, почти вываливаясь за рамку, широкие узорные листья каштана.

Он застыл, забыв выключить бритву. Каштановая роща на экране расступилась, к нему медленно, словно бы по воздуху, поплыл белый дом в два этажа — старинный, беломраморный, с резными луковицами и широкой балюстрадой, опоясывающей дом на высоте второго этажа. По широкой ухоженной лужайке, с футбольное поле размером, тоже поплыла, как в замедленной съемке, на сказочном белом жеребце женщина в длинном серебристом платье.

Всеволод судорожно вздохнул, увидев смеющиеся глаза амазонки, ее разрумянившееся лицо. Конь замер у крыльца, хвост и грива струились по ветру, а женщина легко процокала каблучками вверх по лестнице, ее шарф стремительной птицей пронесся над краем балюстрады.

Он задержал дыхание, задавливая рванувшую сердце боль.

— Ну зачем же… — сказал он горько. Щемило так, что чуть не заплакал от тоски: она там, а он здесь!

А светлый, чистый мир телефильма на историческую тему звал, манил, наполнял саднящей горечью. Как часто теперь идут инсценировки классики прошлых веков — люди ощутили тягу к временам устойчивым, добротным!

— Ну почему, — вырвалось у него, — им бог дал, а мне только показал?

Уже одетый, опаздывая, так и не позавтракав, зато всласть натосковавшись о чистом и прекрасном мире и незагаженной природе, чистом небе, он в злобе выключил телевизор, рванув за шнур так, что едва не выдернул вместе с розеткой.

Солнце палило вовсю, стараясь в авральную неделю августа освоить все солнечные лучи, отпущенные на лето. Каменные ульи накалились, от них несло жаром.

Он шел, с отвращением чувствуя, что из мегаполиса не вырваться. Уже не старый пленочный город, ныне население разнесено на три мегаэтажа: вверх дома и эстакадное метро, на плоскости — улицы и площади, внизу — подземные переходы, метро…

И во всех трех измерениях полно людей. Ими запружены улицы, переулки, они давятся на перекрестках перед красным светом, а в это время по шоссе вжикают в несколько рядов автобусы, троллейбусы, машины — все под завязку набитые людьми.

В троллейбусе он застрял на площадке, не сумев продраться в тихий угол. Жали отовсюду, он до судорог пружинил мускулы, чтобы не раздавили.

На втором этаже всем телом, кожей, кровью ощутил чужую и даже враждебную ему жизнь. Узкий коридор мертво сиял гладким металлом и пластиком, под ногами звенело что-то ненатуральное, с белых безжизненных дверей кабинетов немигающе смотрели пластмассовые квадратики с глазами цифр.

Кабинет Романа был в носке сапожка: боковом ответвлении коридора, и Всеволод всякий раз приближался с тайной опаской, сворачивал по широкой дуге, чтобы не встретиться с чем-то страшным, механическим, хотя и знал, что ничего такого в институте нет, но уж очень неживой здесь коридор, стены, потолок, даже воздух неживой, словно его нет вовсе!

Он стукнул в дверь, подавляя щемящее чувство неправильности, будто уже сделал что-то нехорошее. Над самым ухом металлический голос рявкнул:

— Идет эксперимент. Кто и по какому делу?

— Роман, это я, — буркнул Всеволод. Динамик всегда заставлял его шарахаться, нервно коситься по сторонам: не хватало, чтобы видели, как он пугается говорящего железа.

Дверь бесшумно уползла в стену. В глубине круглого, блещущего металлом зала горбился пульт, словно бы и без него голова не шла кругом от циферблатов, индикаторов, сигнальных лампочек, табло, экранов, которыми густо усыпаны стены от потолка и до пола.

Роман поднялся, пошел навстречу. Всеволод напрягся. Он всегда напрягался, когда Роман поворачивал к нему худое нещадное лицо. Роман тоже был из металла, циферблатов, конденсаторов — даже в большей степени, чем его зал машинных расчетов, во всяком случае, Всеволод воспринимал его именно так и потому невольно трусил в обращении.

— Привет-привет, — сказал Роман первым.

Он коротко и сильно сдавил кисть, поднял и без того вздернутый подбородок, указывая на кресло. Всеволод опустился на пластиковое сиденье, настолько гладкое и стерильное, что любой микроб удавился бы от тоски.

— Ты по поводу Лены? — спросил Роман.

Он стоял на фоне циферблатов, дисплеев, такой же четкий, бесстрастный, острый, с туго натянутой кожей, идеально функционирующий организм.

Всеволод потерянно ерзал, избегая взгляда энергетика. Он ненавидел его способность ставить прямые вопросы, решать быстро, четко, ненавидел интеллектуальное превосходство, способность состязаться с компьютером. Озлобленно говорил себе: «А может ли он любоваться опавшим листиком? А я могу…» — однако в глубине души сознавал, что преимущества здесь нет, тем более что и самому на эти опавшие листики начхать с высокого балкона.

— Да нет, — пробормотал он наконец сдавленным голосом. Озлился, вздернул подбородок, злясь, что у него не такой квадратный, выступающий, как у Романа. Тот улыбался одними глазами, смотрел прямо в лицо. Взгляды их встретились, и Всеволод ощутил, как черные глаза Романа погружаются в его светлые, подавляют, подчиняют, навязывают собственное отношение ко всему на свете.

— Тогда зачем же?

— Не знаю, — ответил Всеволод и понял, что и в самом деле не знает, зачем пришел в этот холодный, жестокий к слабым мир. — Э… как ты насчет лотереек?

Роман удивился. Пожалуй, оскорбился даже:

— За кого ты меня принимаешь? Я работаю тяжко, но не надеюсь на дурное счастье. Все, что имею, чего достиг — моя заслуга! Лотерейки — шанс для слабаков.

— А я покупаю, — буркнул Всеволод.

Заходящее солнце зацепилось краешком, и густой оранжево-красный свет потек по голому металлу,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату